Эта аура, аура влюблённости, обладает пародийными признаками власти, могущими соперничать с властью в её «захватнических» характеристиках. Это и обретение любимого в поле собственного существования, и внезапное пленение кем-либо, и свойственная властным структурам сеть интриг, и полное включение в игру, чем-то напоминающая «кошки-мышки», чем-то «прятки», чем-то «в разведчиков».
Окружение, не оказавшееся включенным в круг «обслуживания» «нужды» влюбленных, лишается бытийного статуса, и в то же время «реальность претерпевается как система власти»[12]. Барт пишет, что само окружающее своим бытийным присутствием оскорбляет влюбленного. Коннотативная составляющая знаковых систем, обслуживающих окружающий мир, превращена в знак идеологического воздействия. Тем, что окружающий мир есть, тем, что он даже своим невмешательством навязывает себя, он и вводит влюбленного в паралич полного угнетения. Это угнетение полно не только своим прямым воздействием, но даже и бездействием. Ведь все, что вокруг, поневоле навязывает себя для «прочтения», а безумному в своей крайней отвлеченности влюбленному воспринимать мир вне объекта любви невозможно — он сразу же распрощается с любимым. Остальной мир ненавистен. Он становится, пишет Барт не ирреальным, а дереальным. В ирреальности мир совпадает с измерением, которое начинается из некой точки отсчета, все вокруг подчинено той логике, которую представляет воображаемое влюбленного. Весь мир, вернее, с точки зрения влюбленного, — его фантазия, крутится вокруг одного образа, заявленного как объект любви. Лакан же говорит о появлении в этом случае искажения при воспроизводстве мира. И мир здесь уже не реальный мир, а образ, полученный через киноаппарат на ширму. Лакан настаивает на болезненности подобного искажения реального. Подобие самого же мира не открывается субъекту иначе как в выраженном состоянии новых символических, субъективно символических форм. Заявлять о существовании подобного мира как реально описываемого, в свете новой его символизации, естественно, но ввергать его в структуры интерсубъективного как такого же, то есть реально укоренённого — бесперспективно, пишет Лакан.
Гораздо ближе к пониманию деформированного мира влюбленным ситуация дереального, описанная Бартом. В этом случае мир в попытке осознать его реальность влюбленным не осознается вообще, так как не остается места ни воображаемому, которое владеет влюбленным, ни реальному, которое в момент отстраненности от воображаемого «теряет свой лик». В обоих случаях мир реального не адекватен, власть любви стирает его облик, или же не высвечивает вовсе для влюбленного. «В первом случае я истеричен, я ирреализую; во втором случае — я безумен, я дереализую»[13]. В таком безумстве влюбленный обретает хладнокровие при анализе любого раздражителя. Сам анализ сводится к выводу минимального по втянутости, «отторгнутого» поведения по отношению к видимому. Взгляд не может и возникнуть, «работает» только глаз. Для начала работы взгляда нет главного — нет объекта желания вне поля, занятого знаками любимого.
Хотя обратное движение власти, описывает Барт, воздействие его на влюбленного облегчено чрезмерно. Имеются в виду «выпады» реального. Влюбленный обладает особой чувствительностью, «которая делает его беззащитным, уязвимым даже для мельчайших ран»[14]. Шутка, намек, подтрунивание (а это по изыску особенные методы власти, завладевающие через игру означающих сферой символического) воспринимаются влюблённым очень остро, поскольку он находится во власти воображаемого. Весь он увлечен, захвачен только тем, что представляет собой проекцию объекта любви — воображаемое. Насыщенность образа вытесняет субъекта любовных отношений из реального вообще, из участия в его мифологических настроениях тем более. Весь мир составляется для влюбленного лишь только из одного образа — все остальное находится у этого образа «на службе». Объект любви пропускает для влюбленного через себя весь мир, он как призма, на которую смотрит влюбленный и видит окружающее. Так «любимая женщина выявляет небо, пляж, море, её окружающие. Приобрести этот объект означает, стало быть, приобрести символически мир»[15]. Реальный мир, а подтверждение этой мысли находим и у Лакана, не явлен в виде неструктурированного хаоса, его вообще нет, он весь намекает об образе желания, он — соткан из нитей, которые переплетаются затем в воображаемом. Влюбленный, таким образом, слепнет перед нагромождениями символических игр, представляемых полем реальности. Мир «цепенеет»[16], он замер, он читается однообразно. Подтрунивание невыносимо, поскольку выказывает ему очевидно влюбленным наблюдаемую, но смутно понимаемую беспомощность. Влюбленный находится вне инструментов дешифрации «подколок», его облик четко определяем нападаемыми, они владеют ситуационной игрой полностью, поскольку он для них из поля реального. Они «не больны его болезнью». И образ возлюбленного тоже конструируется носителями властных структур как инструмент для возникновения пластов символических игр.
Глава 3. Модификация объекта.
Преобразование объекта — вот такая цель, как кажется, лежит в основе захватнических отношений власти. Так ли на самом деле и обстоит дело? Даже если бросить беглый взгляд на «поле битвы», которое покинула удовлетворившаяся власть и лицезреть оставшийся объект некогда страстных желаний, то можно заметить очевидные преобразования, но не только объекта, а порой нетронутого объекта, и даже наоборот, объект оказывается наполненным такой объективацией, что свидетельствует о состоявшемся бытийном развороте.
Видение субъектом объекта, нападение на него ведет к тому, что объект обнаруживает в своём бытии два модуса, или, как пишет Сартр, объект начинает существовать также и в «быть-увиденным-другим»[17]. Поле, в котором перекрещиваются линии взгляда объекта и воспринимаемого им в качестве им обозримого, указывает на ту первоначально анализируемую пропасть, разрыв, расхождение, что впоследствии оказывается полем будущего преодоления. Пока же в этом поле лишь фиксируются не осознающий ещё возможного вторжения в собственное бытие объект, существующий лишь в отношении к внешне находящемуся стерильно и в своем бытии не обнаруживший ещё радикальных сдвигов, показывающих за изменение и внешнего облика тоже, а также заметивший объект субъект, чьё видение сразу трансформируется во взгляд, в котором и начинает существовать объект. Кроме того, это поле — поле связного обретения друг другом субъекта и объекта, и с этой точки зрения оно предоставляет такую возможность, возможность неограниченного проникновения друг в друга.
Противопоставление властных структур и сопротивляющегося объекта не очевидно антагонистично. Вовлечение власти в поле, в котором могут начинаться процедуры по выявлению значимых черт объекта (значимых для власти как могущих и составляющих ей конкуренцию в освоении пространства социума), как правило, не вызывают явного противодействия со стороны исправляемого. Социологически описывая, чаще всего оказывается совсем наоборот: предмет сам привлекает к себе исправляющую его силу, даже после начала экзекуций по вписыванию его в новое поле существования он не то, чтобы противодействует ей, а скорее сам на себе начинает производить собственное «вскрытие» и замену необходимых для новой формы органов. Очевидно, что этот крайний случай есть вершина функционирования власти, при котором степень её представимости настолько велика, что способна внедриться вовнутрь исправляемого и выродить себя там заново. В этом случае власть как бы множится в объекте, определяет в нём новый исток своего произрастания, добивается самого органичного своего явления. Случай такого «неявно насильного» изменения дорог тем, что бытийный статус захватываемого объекта изменяется. Объект открывает в себе бытие другого в себе и таким образом начинает существовать в одновременном восприятии себя в своём бытии, другого в его бытии через своё бытие.
Таким образом, «именно предмет, которым владеют, существует в себе и определяется постоянством, вневременностью вообще, достаточностью бытия, одним словом, субстанциальностью»[18]. Тот, кто представляет властные отношения в паре владения-подчинения, желает вначале присвоения всего бытия объекта. Цель операций, порой виртуозных до неразличения, порой захватнически жестких — выявление того бытия объекта (которым он может быть и не владеет), что соотносимо в каким-то образом с тем, что такое бытие в воображаемом для захватчика. Приобрести же объект он может только способом, знакомым ему, но не укоренном в его бытии (иначе зачем же ему чужое бытие, если он имеет собственное?). И этот способ — обозначить. Знание здесь трансформируется, это не знание с большой буквы «З», это метка, свидетельствующая о якобы присвоении. Тот, кто «повладел», остается в неприкаянном виде, власть для него была инструментом обладания.
И знание это есть познание предмета. Нет речи о том, чтобы следить за тем, что собой представляет предмет, как он развивается, «чем он живет». Познание объекта специфично: достаточным для властного владения оказывается выведение того аспекта знания, которое уже есть мое, которое представило бы качество быть моим, то есть вписало бы объект в ту сферу, которая мне знакома «до мозга костей». Владеющий осекается, покидает владение не с объектом, а с самим собой, представленным, правда, максимально не похожим на себя образом (все зависит от глубины владения). Власть же улетучивается, она свое дело сделала, произвела то, что от неё не требовалось, т. е. вписала в поле объект, хотя предполагалось вскрыть его бытие.