Сопоставим же теперь этот факт непредставимости (или невообразимости) своей собственной полной смерти, то есть смерти нашего я, с нашей наклонностью судить о вещах, сообразуясь не с тем, как следует мыслить о них, а с тем, как они невольно рисуются нашему воображению. Тогда станет вполне понятным, что все это вместе взятое должно препятствовать нам почувствовать невозможность смысла жизни без личного бессмертия: ведь, не допуская бессмертия одним лишь умом, мы, несмотря на то, всем-то своим существом станем относиться к вопросу о смысле жизни не так, как это требуется умом, но сообразуясь с теми картинами, которые невольно рисуются нашим воображением; а для него недоступно представление нашей полной смерти. Поэтому, не делая особых усилий ума, мы никогда не почувствуем всех логических следствий отсутствия бессмертия.
Но, конечно, попытки отвергнуть наш вывод не останавливаются на только что указанных, а идут гораздо дальше. Кто отвык от веры в бессмертие, тот, разумеется, хочет найти цель, осмысливающую жизнь, в пределах существования. Конечно, наилучшим ответом против всех подобных попыток служит уже указанный анализ понятия "смысл". Но вывод, получаемый посредством этого анализа, становится еще убедительнее и как бы осязательнее, когда мы рассмотрим попытки найти смысл жизни не там, где он указывается логическою связью понятий. Поэтому-то рассмотрим их.
Часто говорят так: зачем мне искать смысл жизни вне жизни, если цель моей жизни зависит от меня самого? Ведь я сам ставлю себе цель своей деятельности. Конечно, не все цели, зависящие от произвола, будут таковы, чтобы они придали смысл моей жизни. Но я могу поставить себе цель столь высокую, что она осмыслит всю мою жизнь, и тогда весь смысл жизни окажется лежащим уже в самой жизни, а не за ее пределами. Но, спросим мы, в чем же поставить мне цель моей жизни так, чтобы последняя сделалась осмысленной? Разумеется, искомая цель должна быть абсолютно ценной; а в зависимости от этого та деятельность, которая приводила бы меня к этой цели, должна быть в моих глазах абсолютно обязательной. Но есть всего только одна деятельность, имеющая абсолютно обязательный характер. Это - деятельность, предписываемая нравственным долгом. Всякая другая деятельность имеет лишь относительную обязательность, в зависимости от того, насколько должны быть или естественным образом бывают желательными достигаемые при их помощи цели. Деятельность, при помощи которой я могу достичь известных удовольствий и удобств, обязательна для меня лишь в том случае, если я ценю или почему-нибудь обязан ценить эти удовольствия и удобства. А та деятельность, которая предписывается нравственным долгом, обязательна абсолютно, сама по себе, независимо от всяких удовольствий и удобств. Она не утрачивает своего обязательного характера даже и в том случае, если бы она обещала мне одни лишь страдания. Таким образом, если полагать смысл жизни в жизни, а не вне ее, то только в осуществлении той самой цели, которая составила бы цель деятельности, предписываемой нам нравственным долгом. Другими словами: если можно отыскать смысл жизни в самой жизни, то не иначе, как только в исполнении цели, указываемой" нравственным законом [11].
Попробуем же допустить, что смысл жизни находится целиком в ней самой и состоит только в исполнении того назначения, которое предписывается нравственным законом. Но вот вопрос: не обратится ли сам-то нравственный закон в величайшую бессмыслицу, если нет личного бессмертия? В самом деле, если нравственный закон предписывает и преследует какую-нибудь определенную цель и если она в то же время остается заведомо неосуществимой, то в нем нет никакого смысла, и он не в силах придать смысл нашей жизни; ибо, как мы уже согласились, смысл всякой вещи состоит в том, чтобы не только быть назначенной для достижения ценной цели, но также и в том, чтобы действительно быть пригодной для достижения этой цели. По крайней мере, сам автор упомянутой мною книжки вполне согласен, что "ставить целью жизни нечто недостижимое безрассудно: могу ли я, говорит он, всерьез верить в эту цель, когда я знаю, что успеха в стремлении к ней иметь не буду?" [12] А какую цель вернее всего предписывает нам нравственный закон? Всякий, бесспорно, согласится, что если им и предписывается какая-нибудь определенная цель, то не иначе, как счастье всех людей. А какова эта цель - осуществимая или неосуществимая? Можно было бы привести тысячи примеров и множество психологических соображений, доказывающих полнейшую неосуществимость этой цели, если допустить, что жизнь человека ограничивается одним лишь земным существованием. Но я для краткости употреблю другой прием: я сошлюсь на установившуюся оценку жизни, высказанную поэтами, религиозным сознанием и философами. Величайшие поэты, начиная с царя Соломона, если только они воспевали не отдельные мгновения жизни, а задумывались над оценкой целой жизни, всегна высказывали убеждение в неосуществимости, в суетности земного счастья. Наиболее же развитые религии - христианство и буддизм, обе рассматривают жизнь как юдоль печали. В этом отношении и буддизм, и христианство вполне сходны между собой. Разница между ними лишь в том, что христианство, несмотря на свою оценку земной жизни, все-таки не утрачивает ни веры в смысл жизни, ни веры в господство нравственного закона (запрещающего третировать личность как только средство) над волей Бога; поэтому оно верит и в личное бессмертие, а чрез все это оказывается религией жизнерадостной, не презирающей, а любящей жизнь, проповедующей, что первым свидетельством Искупителя о самом себе и о своем деле было посещение празднования события, ведущего к размножению жизни [13], и снабжение празднующих чудесным вином, чтобы не прерывать их веселья. Таким образом, в отличие от буддизма христианство как истинная весть о человеческом блаженстве, как истинное благовествование, учит не презирать тех немногих радостей, которые еще даются нам земною жизнью, хотя в общем и оценивает ее как непригодную для истинного блаженства и обещает последнее лишь за пределами земной жизни. Словом: в то время как буддизм впадает в односторонность пессимизма, христианство составляет в высшей степени удачный синтез пессимизма и оптимизма, в общей же оценке земной жизни, взятой отдельно, оба они вполне согласны друг с другом. Также и философы считают счастье недостижимым на земле. Я уже не стану говорить о философах-пессимистах вроде Шопенгауэра. Не стану и перебирать других всех по порядку, начиная с Платона, презрительно относившегося к земной жизни, рассматривавшего человеческое тело как темницу души, из которой она должна спасаться бегством, чтобы вступить на путь истинной жизни. Все это вещи, более или менее общеизвестные. Но нельзя не упомянуть об отзыве известного Милля, который хотел вывести и объяснить все требования нравственного закона как условия, необходимые для достижения счастья, и притом - земного счастья, так что от него скорее всего можно было бы ожидать уверенности в достижимости счастья. Но и он не мог не высказать той мысли, что самым надежным средством для достижения счастья служит сознательная способность жить без счастья [14]. Точно так же и стоики, и эпикурейцы хотели научить своих последователей достичь блаженства уже на земле. Но каков же средство рекомендовали они для этой цели? Несмотря на различие путей, приводящих к этому средству, и исходных точек зрения, и там и здесь оно было по существу своему одинаковым; и там и здесь оно сводилось к выработке в себе прежде всего умения не поддаваться печалям жизни, а, сверх того, и умения обходиться в случае нужды даже без всяких радостей жизни. Но если бы, по их мнению, можно было на земле достичь положительного всеобщего счастья, то не было бы надобности ни в том, ни в другом умении как в главнейших средствах для достижения блаженства. Очевидно, что и стоики, и эпикурейцы заботились только об одном: не о достижении положительного счастья, а только об уменьшении неизбежного, но по их мнению, на земле несчастья. Одна лишь и была философская школа, которая рекомендовала для достижения блаженства прямую погоню за наслаждениями: за более близкими - предпочтительнее, чем за более отдаленными, за более сильными и действующими прямым путем на наш организм - предпочтительнее, чем за более слабыми и действующими на него косвенно, через дух. Это - школа гедоническая, или киренская. Но, не говоря уже о том, что она, постепенно разлагаясь, исчезла или затерялась в школе эпикурейской и этим процессом обнаружила свою полную несостоятельность, из числа ее уже собственных последователей выработался Гегезий, первый представитель пессимизма в европейской философии, доведший свой пессимизм до проповеди самоубийства, и притом столь успешной, что в Александрии сочли нужным запретить его лекции; ибо он там многих склонил своими поучениями к самоубийству. А на что указывает этот исторический факт? На то, что если всю цену жизни мы станем полагать в земном счастье, то фактически открывающаяся перед нами жизнь доведет нас при такой оценке до пессимизма и даже до самоубийства. Правда, мне могут возразить, что ведь бывали же и философы оптимисты, и притом столь гениальные, как Лейбниц. Но пусть мои противники не ищут в нем себе союзника: он на деле окажется из числа таких друзей, которые еще хуже врагов. Чему учил Лейбниц? Тому, что существующий мир есть наилучший изо всех возможных миров, то есть, как пояснял и сам Лейбниц, в существующем мире множество неустранимого зла, которое вполне неизбежно в нем; но если бы попробовать из того самого материала, из которого устроен существующий мир, построить какой-нибудь иной мир, то он непременно окажется еще хуже существующего; поэтому-то существующий мир и должен считаться наилучшим изо всех возможных (при том же материале) миров. Наконец, тот самый автор, с которым мне часто приходится спорить в этом рассуждении, ибо он ищет смысл жизни в самой жизни, даже и он вынужден согласиться с неосуществимостью всеобщего счастья на земле. "Поставить всеобщее счастье нравственной целью своей жизни, - говорит он, - нельзя уже по одному тому, что это - такая цель, в стремлении к которой непременно потерпишь неудачу" [15].
Таким образом, если нравственный закон предписывает служение всеобщему счастью, то это - такая цель, относительно которой все согласны, что она неосуществима на земле. Если же та цель, которая предписывается нравственным законом, оказывается в пределах земного существования людей неосуществимою, так не значит ли это, что он предписывает такую цель, которая неспособна осмыслить ни его самого, ни нашей жизни, коль скоро нет другого существования, кроме земного? Ведь мы уже признали, что лишь та вещь имеет смысл, которая не только назначена для какой-либо ценной цели, но и действительно пригодна для ее осуществления. Да это так очевидно, что даже не отрицается и теми, кто ищет смысла земной жизни в ней самой. Вот что пишет почтенный автор упомянутой мной книжки: "Поставить всеобщее счастье нравственною целью своей жизни нельзя уже по одному тому, что это - такая цель, в стремлении к которой непременно потерпишь неудачу... Ставить же целью жизни нечто недостижимое, - прибавляет он, - конечно, безрассудно: могу ли я всерьез верить в эту цель, когда я знаю, что успеха в стремлении к ней иметь не буду". "Нет, - заканчивает он, - если выбирать разумно цель жизни из множества возможных, то лишь такую, которая вообще была бы достижима в течение короткого земного бытия" [16].
Итак, если нравственный закон предписывает служение всеобщему счастью, то он сам не имеет ни малейшего смысла, а потому и не в силах осмыслить мою жизнь, если нет бессмертия. Но посмотрим: при каких условиях он в состоянии осмыслить мою жизнь, то есть, при каких условиях всеобщее счастье не будет заведомо неосуществимым? Для этого необходимо прежде всего, чтобы счастье людей слагалось не только из того, что они переживают в пределах земной жизни, но также еще и из чего-нибудь другого. А для этого необходимо, чтобы их жизнь продолжалась за пределами земной жизни и притом так продолжалась, чтобы при этом было искуплено все то зло, которое они неизбежно испытывают здесь.
Спешу, впрочем, оговориться: это нужно вовсе не потому, что будто бы мое служение счастью других людей останется бессмысленным, если оно не будет сторицей вознаграждено в последующей жизни. Очень часто воображают, будто бы учение критической, иначе кантовской философии о бессмертии сводится к подобной нелепости; будто бы, постулируя бессмертие, по-видимому, во имя нравственных соображений, оно в конце концов в действительности-то имеет в виду чисто эгоистический расчет. Напротив, если я требую бессмертия как условия возможности смысла моей жизни, то я уже не имею логического права заботиться о самом себе и о своих выгодах. Ведь, отыскивая смысл своей жизни, этим самым я ищу, в чем состоит мое назначение, следовательно я уже решил рассматривать себя как средство. К чему же тогда и толковать об эгоистических выгодах? Но когда я говорю о тех условиях, без которых не имеет смысла обязательность нравственного долга, то бессмертие, а с ним и искупление земного зла нужны прежде всего не относительно меня самого, а относительно тех, кому я назначен служить в силу нравственного закона; без этого условия мое назначение, как неосуществимое, будет бессмыслицей; мой ум не найдет никакого смысла в исполнении нравственного закона без этого условия.
Иначе выйдет в том случае, если мы допустим бессмертие. При этом предположении мы вправе верить (не говорю - будем знать, но можем верить), что за пределами земной жизни осуществляется все то, что остается неосуществимым в этой жизни, и что вместе с тем необходимо для сохранения смысла в обязательности нравственного долга. Коль скоро допущено бессмертие, то этим самым открывается возможность верить, что исполнение нравственного долга служит безукоризненным средством для достижения цели абсолютно ценной и осуществляющейся в посмертной жизни, что нравственная деятельность есть ни что иное, как путь, ведущий к этой цели, а совесть ни что иное, как отголосок этой цели в нашей земной жизни. Другими словами, вместе с верой в бессмертие открывается возможность верить, что исполнение мною нравственного долга искупляет всякое зло, испытываемое не мной, а другими, счастью которых я обязан служить; что это зло превратится даже в добро (не для меня, а для других) и что это добро примирит с испытанным злом не только того, кто сам претерпел его, но даже и всех тех, кто, служа нравственному долгу, вел как бы бесплодную борьбу для освобождения мира от зла. Говорю: "как бы бесплодную", ибо если все это будет допущено, то всеобщее счастье будет уже осуществимым, только не здесь, не в земной, а в посмертной жизни.
Итак, когда смысл жизни полагается в служении нравственному долгу, а этот долг понимается как обязанность служить всеобщему счастью, то вера в смысл жизни, все-таки, оказывается логически непозволительной без веры в бессмертие, ибо всеобщее счастье оказывается неосуществимым, если нет бессмертия. Это, конечно, еще не значит, что никто не будет исполнять нравственные предписания, если он не верит в бессмертие. Всегда найдутся люди, которые будут достаточно непоследовательны или капризны, чтобы делать то, в чем нет никакого смысла. Поэтому легко могут встретиться такие люди, которые, не веря в бессмертие, все-таки будут стараться исполнять нравственные предписания. Они могут так поступать или в силу привычки к известному поведению, или же потому, что лично им больше нравится поступать так, а не иначе, подобно тому, как многим непреодолимо нравится быть одетым по моде. К тому же не следует упускать из виду, что для многих кажется более красивым, более эстетичным не противоречить своими поступками нравственным предписаниям; поэтому они будут исполнять их, хотя бы и не видели в них ровно никакого смысла - просто ради своего удовольствия, как бы из-за эстетического наслаждения. Но если проанализировать понятие "смысл жизни" и не забывать, что в нем подразумевается действительная пригодность для достижения абсолютно ценной цели, то мы должны согласиться, что при отсутствии бессмертия подчинение жизни нравственным требованиям придает ей так же мало смысла, как и ее подчинение требованиям моды; очень может быть, что жизнь, согласная с нравственным законом, и в этом случае окажется более приятною, красивой, эстетичной, но отнюдь не более осмысленною, чем жизнь безнравственная.
Но мне могут сделать такое возражение: я сейчас рассматривал нравственный долг как заповедь, повелевающую служить по мере сил всеобщему счастью. При таком взгляде на дело, скажут мне, вера в смысл жизни действительно оказывается логически непозволительною без веры в бессмертие, даже и в том случае, когда мы полагаем смысл жизни в исполнении нравственного долга. Но ведь есть еще другое толкование нравственного закона, указанное Кантом, которое отнюдь не навязывает нам обязанности служить всеобщему счастью. Так вот - может быть, в том случае, если мы примем кантовское толкование, окажется возможным полагать смысл жизни в исполнении нравственного закона и притом так, что при этом не понадобится верить в бессмертие. Но уже сам Кант пояснил, что нравственный закон и при его толковании утрачивает всякий смысл, если нет бессмертия. Я мог бы ограничиться этою ссылкой на Канта. Но на всякий случай я проверю вкратце его соображения.
По толкованию Канта, нравственный закон есть закон чисто формальный: он предписывает нам не какое-либо определенное содержание деятельности, не какую-либо определенную цель деятельности, а всего только определенную форму нашей деятельности, именно - форму общей законосообразности. "Поступай так, - говорит нравственный закон, по мнению Канта, - чтобы то правило, которым руководствуется в каждом отдельном случае твоя воля, могло бы сделаться всеобщим законом, то есть имело бы форму всеобщего закона". Поэтому для решения вопроса, принадлежит ли данный поступок к числу нравственных или безнравственных, надо всегда смотреть, мог ли бы он сделаться как бы всеобщим законом природы. Если это окажется возможным, то он будет нравственным, в противном же случае - безнравственным. Так, возьмем обман. Если бы мы попытались сделать его всеобщим законом, то самый обман сделался бы невозможным, так как, зная об этом законе, никто никому не стал [бы] доверять. Следовательно, обман не выдерживает указанной Кантом пробы и именно поэтому он относится к числу безнравственных поступков. Иное дело взаимная помощь, правдивость и т.п.: если их сделать всеобщим законом, то они не разрушают сами себя, как это имеет место с обманом. Таким образом нравственный закон, по мнению Канта, не предписывает нам ничего другого, кроме определенной формы деятельности, а уже к этой форме подбираются подходящие объекты и подходящее содержание. При этом еще каждый поступок только тогда будет нравственным, когда он исполняется исключительно из уважения к нравственному закону, а не из каких-либо других мотивов. Ведь при других мотивах целью моей деятельности окажется уже не то, что предписывается нравственным законом, не самая форма деятельности, а что-нибудь другое. Так, если я ухаживаю за больным из расположения к нему, то это еще не значит, что я наверное поступаю нравственно. Этот поступок будет нравственным только в том случае, если я его совершаю вполне независимо от моего расположения к больному, если я ухаживаю за ним в силу одного лишь уважения к нравственному закону, хотя бы я даже ненавидел этого больного: ведь в первом случае я гонюсь не за формой деятельности, а совсем за иными целями.
Таков взгляд Канта. Не будем говорить о том, насколько он верен; ибо это безразлично для нашей прямой задачи. Взамен того посмотрим, нельзя ли счесть назначением человека осуществление торжества этого чисто формального закона нравственности. Отчего же? Можно; только в этом назначении, если не допускать бессмертия, не будет никакого смысла, ибо при отсутствии бессмертия оно будет настолько же неосуществимым, как и всеобщее счастье. В самом деле, такое назначение противоречит земной природе человека; ибо явно невозможное дело, чтобы в земном человеке не было действия самых разнообразных мотивов. Часть этих мотивов будет побуждать его к таким поступкам, которые противоречат нравственному долгу; другая часть вызовет у него такие поступки, которые он должен бы выполнить и в силу нравственных требований, но станет-то он на деле выполнять их не из уважения к ним, а под влиянием других мотивов (так, он будет есть под влиянием голода, а не нравственного расчета). А и в том, и в другом случае допущенное нами назначение человека - осуществление торжества чисто формального закона нравственности - останется невыполненным. Фактически лишь изредка человек будет исполнять то, к чему он назначен; во всех же остальных случаях он будет далек от исполнения своего назначения. А так как допущено, что нет бессмертия, то его назначение останется навсегда неисполнимым. Вот эти-то самые соображения заставили уже и самого Канта утверждать, что вера в смысл нравственного закона непозволительна без веры в бессмертие.
Итак, если уже искать цель, осмысливающую жизнь в пределах земной жизни, то не иначе, как в исполнении цели, указываемой нравственным законом; ибо только он один имеет абсолютную обязательность; и поэтому только одна лишь предписываемая им цель и может сообщить смысл нашей жизни. Но что же оказывается? Сама-то обязательность нравственного долга обращается в величайшую бессмыслицу, коль скоро нет бессмертия, ибо та цель, которая преследуется нравственным законом, оказывается вполне неосуществимою в пределах земной жизни. Таким образом, если я хочу верить, что осуществление цели нравственного закона придает смысл моей жизни, то я должен верить и в бессмертие; если же я не могу или не хочу верить в бессмертие, то я должен отказаться и от попыток найти смысл жизни в осуществлении цели, предписываемой нравственным законом. А коль скоро я все-таки хочу найти смысл жизни, не выходя за пределы жизни, то остается попробовать искать его не в осуществлении цели нравственного закона, а в чем-нибудь другом, хотя уже заранее видно, что эти попытки окажутся бесплодными; ибо, чтобы осмыслить жизнь, нужно, чтобы она была действительно пригодна для осуществления абсолютно ценной цели; а такою целью служит только та цель, которая совпадает с целью нравственного закона.
Во всяком случае подобная попытка существует и должна быть рассмотрена нами. Она сделана почтенным автором все той же книжки, о которой я уже неоднократно упоминал. "Ставить целью жизни, - говорит он, - нечто недостижимое, конечно, безрассудно... Поэтому всеобщее счастье не может быть такою целью. Но ею может быть нечто иное, не только не противоречащее всеобщему счастью, но даже родственное этому верховному критерию. Я не могу осуществить всеобщего счастья, но могу достигнуть сознания, что я делаю все от меня зависящее для осуществления всеобщего счастья; и это сознание может доставить мне величайшее наслаждение. Я могу не иметь успеха в этой деятельности, когда враждебные усилия или неблагоприятные обстоятельства станут поперек моей дороги; но от меня самого зависит иметь успех или испытать неудачу, раз целью жизни я поставлю достижение сознания, что я по мере сил своих действую согласно с требованиями высшего блага".
Странное дело: если я поставлю своей целью всеобщее счастье, то такая цель не может осмыслить мою жизнь, ибо признано уже, что такая цель неосуществима. Но если я поставлю своей целью одно лишь сознание того, что моя деятельность по мере моих сил направлена к осуществлению этой заведомо неосуществимой цели, то отсюда вдруг возникнет такое наслаждение, что оно осмыслит всю мою жизнь. Полно, не наоборот ли? Когда человек стремится к какой-нибудь высокой цели и не подозревает о том, что она неосуществима, а, напротив, верит в ее осуществимость, то, какие бы неудачи ни испытывал он в своих стремлениях к этой цели, он все-таки может наслаждаться своею деятельностью, направленной к осуществлению этой цели: его утешает и ободряет сознание ее высокой ценности и иллюзия ее осуществимости. Но как только он поймет ее неосуществимость, то сознание того, что вся его деятельность была и всегда будет направлена только к неосуществимой цели, должно его нестерпимо мучить; такое сознание неизбежно вызовет в нем разочарование в жизни. Разве можно найти человека, который, понимая всю бесплодность попыток поймать свою собственную тень, все-таки находил бы величайшее наслаждение в сознании, что он по мере сил посвящает свою жизнь подобным попыткам, в сознании, что он делает все от него зависящее для поимки своей тени? Пока гетевский Фауст считал знание достижимым, он наслаждался сознанием того, что он делал все от него зависящее для достижения знания. Но как только он разочаровался в возможности знания, то сознание бесплодности его стремлений вызвало в нем даже отвращение к жизни. И это самый естественный, то есть самый частый результат сознания неосуществимости наиболее ценных целей. Конечно, чего доброго, найдутся и такие люди, которые по какому-то капризу сумеют наслаждаться сознанием того, что они, несмотря ни на что, делают все от них зависящее для осуществления цели, заведомо неосуществимой в их собственных глазах. И их жизнь, разумеется, будет полна своеобразных наслаждений. Ведь когда на детей нападает такое капризное настроение, что им хочется делать все наперекор всяким правилам и приказаниям старших, то несомненно, что они сильно наслаждаются сознанием того, что все-таки осуществляют свои нелепые желания. Да и не даром сложилась поговорка: "запрещенный плод сладок". Поэтому не диво, если бы кто-нибудь решил наслаждаться сознанием того, что он по мере своих сил действует согласно с требованиями неосуществимой цели. Все это психологически не невозможно, хотя и не естественно, то есть, не может быть выставлено как общее правило, которое соблюдалось бы если не во всех, то, по крайней мере, в большинстве случаев.
Но если такое наслаждение сознанием, что я по мере сил делаю бесплодные попытки, и возможно, то во всяком случае у нас идет речь не о том, что способно наполнить наслаждением нашу жизнь, а о том, что способно ее осмыслить. И вот посмотрим, насколько пригодна с этой точки зрения указываемая рассматриваемым автором цель жизни. Ответ на этот вопрос очень прост: если всеобщее счастье уже признано такой целью, которая неспособна осмыслить нашу жизнь, коль скоро нет другой жизни, кроме земной, то мы логически обязаны признать и то, что содействие всеобщему счастью составляет содействие такой цели, которая неспособна осмыслить нашу жизнь, коль скоро нет другой жизни, кроме земной. А содействие такой цели, которая неспособна осмыслить нашу жизнь, разумеется, не может сделать нашу жизнь осмысленною, если бы даже вопреки всем психологическим законам сознание о факте такого содействия наполнило жизнь величайшим наслаждением.
Словом, мы повсюду наталкиваемся на один и тот же вывод: или надо отказаться от веры в смысл жизни (а с ним и в смысл нравственного закона), или же, веря в него, надо верить и в личное бессмертие. Но, скажут мне, это - вывод условный: он не говорит, следует ли верить в смысл жизни, а указывает только, при каких условиях позволительно верить в него. Более того, из всех изложенных соображений ясно видно, что критическая философия должна даже считать научно недоказуемою самую необходимость веры в смысл жизни. Не то, чтобы она рекомендовала отказаться от этой веры; но она должна считать одинаково недоказуемыми как необходимость, так и ошибочность этой веры. В самом деле, позволительность веры в смысл жизни обусловлена верой в бессмертие; а критическая философия вопрос о бессмертии считает научно неразрешимым и предоставляет вере решать его в ту или другую сторону. Конечно, кто уже верит в обязательность нравственного долга, тот, по учению критической философии, должен (логически обязан) верить и в бессмертие, а с ним и в смысл жизни. Но разве возможно научным путем доказать, что нам следует верить в обязательность нравственного закона, если бы кто-нибудь вздумал отрицать его? Разумеется, нет; ибо против такого отрицания не на что было бы опереться. Поэтому переубедить такого отрицателя могут не научные доводы, а одна лишь жизнь, то есть, с одной стороны, влияние примера людей, верующих в обязательность нравственного долга, а с другой - бесплодные в конце концов попытки отречься не только на словах, но и на деле от этой веры. Действительно, если кто-нибудь отрицает обязательность нравственного долга, то для его переубеждения нам уже нельзя ссылаться на признание какой-либо обязанности; ибо всякая обязанность отрицается им в принципе. Поэтому мы вправе ссылаться только на факты. Но факты выражают всегда только то, что существует, бывает, случается, но не то, чему следует или что должно быть, хотя бы оно никем не исполнялось. Поэтому из фактов нельзя вывесть ни подтверждения, ни отрицания обязательности нравственного закона. Словом, вскрыв логическую связь веры в смысл жизни с верой в бессмертие, мы в то же время не в силах решить чисто научным путем, следует ли верить в смысл жизни. Но, спросят меня, в чем же тогда состоит практическое значение нашего вывода?
Ответ очень прост: в устранении того, что может быть названо умственным развратом, составляющим едва ли не наихудший вид разврата. Под влиянием недавнего господства материализма и полного упадка философии множество лиц отвыкло от веры в бессмертие, даже подсмеивается над ней, а в то же время толкует о смысле жизни, продолжает верить в него, и таким образом развращает свой ум, постепенно приучая его к крайней непоследовательности, к нелогичности, и этим самым вообще притупляет в нем способность чувствовать правду. И вот наш вывод содействует устранению подобного разврата, ибо он прямо требует от нас отречься от непоследовательного материализма, вынуждает нас или уверовать в бессмертие или же сделаться вполне последовательными материалистами, то есть, не веря в бессмертие, перестать верить и в смысл жизни, а с ним - и в смысл обязательности нравственного долга, и если уж исполнять требования нравственности, то не потому, что бы им без веры в бессмертие можно было приписать какой-нибудь смысл, а только потому, что это нам пока еще нравится, или же потому, что мы издавна привыкли так поступать. В этом-то устранении привычки к непоследовательному материализму, привычки, развращающей наш ум, и состоит практическое значение нашего вывода.
Иные говорят, что это опасный вывод, и мотивируют это таким соображением: по моим собственным словам, у нас распространилась сильная привычка не верить в бессмертие; и вот боятся, что вследствие этой привычки наш вывод, раз он будет принят, скорее всего вызовет не веру в бессмертие, а неверие в смысл жизни и в обязательность нравственного закона. Другими словами: опасаются, что наш вывод хотя и устранит непоследовательный материализм, но скорее всего сделает это тем путем, что вызовет материализм последовательный. Конечно, кто плохо верит в силу добра, тот может находить наш вывод довольно опасным и предпочел бы скрыть его от толпы, от непосвященных в философии. Но если кто непоколебимо верит в силу добра (или, если угодно, в подкрепляющее его силу Провидение), тот смело предложит людям попробовать вполне последовательно отречься (нет нужды исполнить это уже и на деле, а достаточно сделать это путем воображения) от признания обязательности нравственного долга, а с ним и смысла жизни (отречься так последовательно, чтобы даже считать позволительным есть котлеты из детского мяса и превратить воспитательные дома в учреждения для надлежащего откармливания детей на убой); ибо такой человек непоколебимо убежден, что путем подобных попыток люди никак не могут сделаться последовательными материалистами, а напротив - гораздо охотней уверуют в бессмертие. Поэтому человек, верующий в силу добра, будет верить и в безопасность правды, и взамен нашего вывода будет считать неизмеримо более опасным умственный разврат, обнаруживающийся в виде непоследовательного материализма.