Спор о критериях правильного чтения в терминах, заданных философами, - "умею или не умею наслаждаться" - вряд ли может быть продуктивным. Строгий филолог не считает возможным делиться личными переживаниями невозможно, а в разговоре с читателем ищет общезначимый язык. Философ, принимающий постулат непосредственности, опирается на критерий удовольствия от чтения. Но это выглядит скорее провокативно, чем аргументативно. В понятие удовольствия включается слишком многое (эмоциональный всплеск и разрядка, психотерапевтический эффект, удивление, интерес, эмоция от познания нового, от расширения сферы чувственного опыта при чтении и др.), чтобы оно могло быть критерием подлинности чтения. На одном полюсе этот длинный перечень приводит нас к некоему обобщенному гедонизму, а на другом - к почти классическому катарсису. К тому же, если признать существующей и познавательную эмоцию, то теряется основание для исключения филологов из числа способных наслаждаться чтением (работой с текстом): ведь познавательное (эпистемофилическое) влечение и соответствующая ему эмоция ничем не хуже других.
Итоговая антиномия. Казалось бы, разбираясь в предпосылках строгой филологии и чистой философии, мы приходим к классическому противопоставлению позитивизма и феноменологизма. Однако это вовсе не чистая оппозиция. Так у Гаспарова позиция классического позитивизма обогащена структурализмом и восполнена огромной эрудицией, обострившей исследовательскую интуицию. У Подороги феноменологический антипозитивизм обогащен многими элементами разных философий. Философы подчас упрекают филологов в сокрытии своих истоков, а сами не любят говорить о том, откуда они родом, что создает для непросвещенного читателя дополнительные трудности. А в их концепциях отчетливо различимы элементы ницшеанства (философ-художник), фундаментальной и прикладной феноменологии (элементы учения о редукции, субъект-объектная корреляция, правда с установкой не на активную интенциональность, а на пассивную аффицированность), поздней французской феноменологии (Мерло-Понти и проблема тела и восприятия), Валери (философия как литература), Фуко (власть-знание), Делеза (планы имманенции, картография, силы и интенсивности, элементы витализма - произведение как организм, у которого есть свое время жизни) и проч. Но в целом это, наверное, не столько феноменологизм (звучит слишком логично), сколько феноменоведение [12] .
Спасение философии - дело рук филологии.
Итак, в дискуссии филологов и философов философы более всего интересовались "шифровкой чувственных дефицитов" в (литературных) текстах и обогащением опыта читателя, способного испытать новые ощущения. Я вижу главную задачу иначе: это не "шифровка чувственных дефицитов", а формулировка концептуальных дефицитов. И дело не в том, что чувственных дефицитов в культуре нет или что работа с ними не важна. Дело в акцентах, предпочтениях, основных направлениях работы. Именно концептуальные дефициты сейчас больное место повсюду - в философии, в педагогике, во всех областях гуманитарного познания, вообще в социальной жизни.
О выработке концептуального языка. В философии на российской почве это связано с почти 70 летним ее отрывом и от собственной традиции, и от западной философии 20 века. В постсоветскую эпоху одновременный и внезапный выход этих двух культурных потоков - вне всякой логики и хронологии - на авансцену современной культуры породил шок, разброд, массовую читательскую дезориентацию. Актуальной задачей становится, в частности, экстренная проработка огромного числа текстов западной философии и гуманитарной мысли 20 столетия, и философия одна с этим не справиться не в состоянии. Нужно одновременно и читать новое, и создавать инструменты чтения - средства описания, концептуальный язык. Именно в ходе работы с текстами и переводческой работы этот язык, пострадавший за многие десятилетия господства вульгарного догматического марксизма, может быть создан (воссоздан, перестроен).
Беда в том, что в российской культурной и интеллектуальной ситуации любой импортный товар приобретает ореол престижности и включается в описание как элемент лоскутного языка без всякой заботы о связности - логической или исторической. Однако невозможно описать свой опыт через категории Лакана или Делеза (к сожалению сочинения этих и других авторов сплошь и рядом выходят в свет без какого-либо исторического и концептуального комментария), не разобравшись в том, зачем им самим те или иные понятия, откуда они взялись, какие задачи они позволяют решать и могут ли быть перенесены в новый мыслительный и культурный контекст. Конечно, и в лоскутном одеяле можно увидеть новый художественный эффект - цветовой или ритмический. Но работе мысли это не поможет. В противоположность тому, что думают философы, нельзя просто так - "непосредственно" - прочитать те или иные современные западные тексты. Для того, чтобы прочитать тех же Лакана или Делеза, нужна самоотверженная (а не самоутверждающаяся) работа, которая будет постоянно напоминать нам о том, что Делез во Франции и в России, Делез в 60 годы и в 90-е - это разные вещи в разных культурных контекстах.
О переводах и чтении текстов. Концептуальные языки всегда создавались и обогащались переводами. Но ведь вопрос о переводе предполагает не только переход с языка на язык, но и переход из одной культуры в другую, пересечение многих границ - идеологических, лингвистических и проч. Понятия не дрейфуют сами собой через культурные границы, нужна работа для того, чтобы это могло произойти. Перевод предполагает в первую очередь выявление области значимых понятий оригинала. Философ может их выявить, но как правило, не умеет переводить тексты: восстанавливать чужую мысль в систематической форме для него пытка. Сохранить эти понятия в тексте перевода может скорее филолог, учитывающий культурно-исторические и лингвостилистические сложности подбора и апробирования понятийных эквивалентов. Но дело не только в переводах, создающих и обогащающих философский и литературный язык. Поскольку философы попадают в историю через историю философии, а история философии пишется во многом усилиями филологов, постольку и здесь нужны их взаимные усилия.
Где и как осуществляется ныне русская философия? В одной из дискуссий на нашей конференции Александр Хаардт напомнил нам о трех важнейших источниках русского философского языка - это старославянский язык, который остается источником "национальных" корней, латинский язык и немецкий язык (от Лейбница до Гегеля и Шеллинга). Статус старославянского языка вызывает споры: воплощает ли он некую особую жизненность истоков русской философии, как полагают некоторые, или напротив в зародыше погубленное концептуальное богатство греческой мысли? Безусловно, что именно переводы с немецкого в новое время были главным источником развития русского концептуального языка. Это относится, например, к переводам Лейбница или Христиана Вольфа в 18 веке, Гегеля или Шеллинга в 19. Однако в России переводы настоящих крупных философских текстов начались очень поздно, практически к концу 18 века. Несмотря на прекрасные переводы философской классики, сделанные в конце 19 и в 20 веке, философия в советской России развивалась в отрыве от естественных процессов рецепции и переосмысления философской классики в 20 веке. Из-за этого сейчас и приходится решать - одновременно и в сжатые сроки - и задачи перевода и понимания текстов, и задачи выработки концептуального языка.
Важно то, что в нашей культуре и педагогике нет опыта внимательного чтения текстов. Доказательством того, что чтение и толкование текстов у нас как бы не имеют отношения к философии или трактуются как маргинальная область философствования, был для меня 20 Всемирный философский конгресс в Бостоне (август 1998 года), посвященный понятию и практике "пайдейи" или иначе - обучению, развитию, философскому воспитанию человечества. Практически ни в одних из более ста опубликованных российских тезисов не содержалось обсуждения конкретных текстов с анализом понятий, тогда как среди работ западных участников анализ понятия "пайдейя" на материале философских текстов стихийно покрывал все периоды, все традиции и этапы развития философии (вместо этого среди работ российских коллег, особенно провинциальных, преобладали заявки на глобальные построения, всеобъемлющие теории и парадигмы в понимании мира и человека). Однако нехватка языка и неумение читать тексты касается не только философии, но и всех областей культуры. Навыки чтения, предполагающие умение вычитать собственные эмоции, а не привносить их в текст, формировались в развитых культурах Запада столетиями; без них нельзя себе представить цивилизованного политика, юриста, педагога.
Отношения между философией и филологией не определены раз и навсегда, они складываются в конкретных обстоятельствах, что предполагает культурные взаимодействия и постижение языков друг друга. При этом будет хорошо, если филолог не будет бояться философской рефлексии и станет видеть в ней опору, а не помеху, а философ преодолеет свой страх перед "агрессивностью" языка, который якобы лишают сознание его суверенности. Опыт борьбы с языком Ad Marginem получил одновременно и из рук наших великих шестидесятников (и прежде всего - Мамардашвили [13] ) и из рук западных коллег, которые решают свои и в общем иные, чем мы, задачи. Тем самым он оказывается либо слишком архаичным (наша культурная ситуация теперь не та, что в 60-е годы), либо слишком новаторским (наш социальный опыт в основном относится не к "пост-модерну", а к "прото-модерну").
Все эти обстоятельства позволяют предположить, что в нынешней ситуации - и примерно на четверть века вперед - речь может идти не о помощи (ослабевшей) филологии со стороны философии, но о помощи философии со стороны филологии. Именно филология, профессионально призванная быть службой связи в культуре, может помочь (и реально помогает) философии, столкнувшейся с концептуальными дефицитами, проработать и построить концептуальный русский язык, столь нужный сейчас культуре в целом и философии, в частности. Все вопросы, относящиеся к выработке философского языка понятий, к истории философии, к практикам чтения текстов, вводят в действие и заставляют учитывать приемы и навыки филологической работы. Это предполагает одновременно и развитие таких форм философии, которые были бы нацелены скорее на мысль и понятие, чем на чувство и переживание; такова, например, сравнительная эпистемология, изучение жизни понятий в культуре, интерес к немодной ныне проблеме метода в самых различных областях жизни и познания, и в том числе в искусстве.