Общая картина дискуссии.
Наиболее развернуто позиции сторон в споре филологов и философов были представлены на дискуссии в НЛО. После дискуссии философы жаловались на филологов: мы-де шли в гости с открытой душой, а нас встретили продуманной агрессией. Филологи сокрушались: как жаль, что философы сорвали намечавшийся интересный эксперимент - взять одно и то же литературное произведение и проанализировать его, чтобы читатель сам судил, у кого получилось интереснее. Впрочем, кажется, эксперимент не состоялся из-за того, что философы и филологи не смогли договориться об авторе, которого бы стоило взять для соревнования интеллектов и подходов.
Если судить по итоговому письменному тексту дискуссии, то скорее философы выглядят нападающей стороной. Они обвиняют филологию в "безмыслии" или "скудомыслии", в рабском накопительстве знаний, противоположном "суверенному движению мысли", в том, что эта устарелая, музейная, жреческая наука притязает на хранение сакральных текстов и связанные с этим социальные привилегии. Ну ладно, говорили философы, так уж и быть, изучайте свои сакральные тексты, но не трогайте нашу современность, тут вам с вашим историко-культурным подходом делать нечего. Что вы можете понять в современных практиках письма и чтения, если вы и сами не умеете наслаждаться чтением и другим мешаете?
Впрочем, даже отходя от вашего бескрылого позитивизма, иллюзорно притязающего на знание фактов, и строя свои интерпретации, вы только мешаете читателю: ему не важны фиктивные узоры, сплетенные вами из тех или иных элементов болезненной бессмыслицы текстов (именно такие "бессмысленные" тексты интересны философам). Читателю важно испытать те же эмоциональные чувственные состояния, которые испытывали автор и его персонажи: быть в холодном поту, дрожать от страха, теряться в лабиринте бессмыслицы, реально переживать воображаемую, виртуальную действительность, в которую переносит нас текст, выталкивая читателя за границы привычного опыта, за пределы его телесной и духовной самотождественности.
Филологи отвечали вопросом на вопрос: а разве вы читаете тексты? Нет, вы читаете (слышите) лишь сами себя и видите в тексте лишь то, что сами в него вкладываете. От этого бескрайнего нарциссического [9] субъективизма нам, филологам, и приходится "охранять" культурные памятники, пытаясь по мере возможности показать, что в тех или иных трактовках ближе к "самому тексту" и к эпохе автора, а что явно привнесено в него эпохой читателя, его вкусами, потребностями, запросами и привычками. Эти вещи иногда различить трудно, но так или иначе возможно.
Что общего и что разного между философами и филологами? У них во многом общий материал - текст, хотя объекты из этого материала они выкраивают разные. У них безусловно разные способы интерпретации текстов, а кроме того разные акценты - на чужом в тексте (филология как служба понимания) или на своем в тексте (философия). Для филолога почти все важное в тексте выразимо словами, для философа - ничто важное в тексте словами не выражается. В наиболее обобщенном и заостренном виде позицию "строгой" филологии выражал в рассматриваемой нами дискуссии М.Гаспаров, а позицию "чистой" философии (точнее "чисто философский" подход к чтению текстов) - В.Подорога. Все остальные философы и филологи, каждый по-своему, были "уклонистами" от чистых линий. Поэтому именно об позициях Гаспарова и Подороги прежде всего идет речь, когда мы говорим собирательно о филологе и философе. Гаспаров представлял общепросветительские ценности (чтение как познание), Подорога - позицию радикального отрицания всякой репрессивности и цивилизованный гедонизм (чтение как наслаждение). Было очевидно, что оба таланта существуют в штучном виде и в обоих случаях - как нечто "несвоевременное": Гаспаров - как ископаемое животное или, по его демонстративно иронической самохарактеристике, как "отрыжка советской эпохи", Подорога - как несвоевременный глашатай постмодернизма в нашей прото-модернной действительности. В массовом виде первый был бы невозможен, а второй, наверное, даже вреден ( талантливые результаты одиночек оборачиваются катастрофой при массовом подражании постмодернистскому творчеству, которое изрядно отвлекает от другой несделанной культурной работы).
Гаспаров держался за позитивный факт и с нарочитой огрубленностью предлагал проверять меру научности в познании сведением к формуле "дважды два - четыре, а что сверх того - то от лукавого"....Да, я викторианец, бурбон и позитивист, - заявлял Гаспаров, оправдывая ожидания М.Рыклина, который всерьез напоминал ему азы современной философии науки: фактов не бывает, а бывают только интерпретации, так что отказ от философии - это тоже философская позиция. В ходе дискуссии филологам неоднократно указывали на их эпистемологическую наивность и запаздывание с рефлексией (в частности, постпозитивистского типа). В общем виде эти упреки, как уже отмечалось, справедливы. Единожды родившись на свет, гуманитарные дисциплины в принципе не остаются безразличными к философским (методологическим) вопросам, которые периодами обостряются, а периодами затухают. Обычно в периоды кумулятивного развития знания рефлексии в науке меньше, но постепенно очевидности разъедаются и рефлексивные потребности ученого обостряются. Тем не менее и у Гаспарова, и у Лотмана рефлексии по поводу метода и его обоснования мало. Тому могут быть разные причины, заслуживающие отдельного обсуждения (о некоторых из них, связанных с аллергическим восприятием философии среди ученых в советскую эпоху, уже говорилось).
Рискну, однако, высказать предположение о том, что в некоторых случаях такое запаздывание рефлексии и "наивное" доверие фактам может оказаться полезным. Особенно если учесть различные ритмы развития научных дисциплин - теоретического естествознания, на основе которого и строилась позитивистская и постпозитивистская рефлексия, и гуманитарных дисциплин, где во многих областях у нас нет не то что теории, а просто элементарного описания и первичной классификации данных. Здесь позитивистские схемы можно было бы считать исчерпанными только после того как эти этапы - описания, систематизации и классификации - будут пройдены (что откроет дорогу и другим подходам), а не в результате перескока через них как неважные и ненужные. Позитивное доверие фактам вкупе с диалектикой здравого смысла (учета многосторонности явлений при отказе от идеологии снятия и удержания наилучшего) было и остается надежной основой для многих видов филологической работы.
Перед нами именно такой случай. Наверное, в каком-то смысле именно "арьергардно-позитивистским" сознанием и застойной социальной действительностью (позволявшей скудно выживать не рассчитывая на западную благосклонность) можно объяснить могучий научный проект М.Гаспарова - сравнительное статистическое исследование метрики и ритмики русского и европейского стиха (всех периодов и на всех языках). Парадоксальным образом эти отрицательные условия позволили Гаспарову в одиночку продумать, начать и теперь уже в ситуации проснувшегося международного научного интереса продолжать свой проект, явно недоступный эпохе развитого (пост)позитивизма. В данном случае важно то, что независимо от критериев выбора и обоснования факта в той новой науке, которую он строит, - лингвистической поэтике - сама системность проработки огромного материала под единым углом зрения дает общезначимый результат, в известной степени восполняя отсутствие явных форм рефлексии. Напротив, самая сильная интуиция исследователя при "чисто философском" прочтении текстов, отрицающем язык (и не стремящемся найти понятную языковую форму фиксации и передачи найденного другому человеку), останется однократным личным прозрением, если она не будет подтверждена системным обзором других моментов и тенденций, существующих в данном произведении, и учетом фона его восприятия в прежнюю и современную эпоху:
Когда филолог, вооруженный структурными методами учета наибольшего количества отношений в тексте, трактует разного рода несистемные предметы, он выявляет в них системность, не видимую на первый взгляд. Скажем, читая тексты Андрея Платонова, написанные на крайне изломанном языке, он проникается чувством удивительно стилистического единства этих текстов, а потом стремится как-то обосновать свои ощущения, вычленяя повторяющиеся фигуры, складывающиеся в строгую стилистическую систему употребляемых средств. Поскольку эти средства используются последовательно и систематично (критерии - повторение, взаимосвязи элементов), постольку они для филолога они осмысленны, хотя в них и нет единства мыслящего сознания. Но они по крайней мере так же осмысленны, как мифы или маски у Леви-Стросса.
Когда за подобные тексты берется философия, она подчеркивает в них несистемность, абсурдность, бессмысленность, невладение сознания этими текстовыми построениями. Пушкин - "порочаще ясен". Вот Гоголь - это да! Он дал ценный путь дальнейшего развития русской литературы - к Платонову и Андрею Белому. Конечно, в преддверии всех елеев пушкинских юбилеев вполне правомерным было любое дискредитирующее суждение. Как мы знаем, Пушкин синтезировал то, что существовало в литературе до него, и призывал развивать отсутствующий "метафизический" русский язык - для выражения абстрактных состояний и мыслей. Но призыв, по сути, так с ним и остался. От Гоголя с его уходом от реального мира в кукольный мир, до Достоевского с его корчащимся языком - того "метафизического" развития русского языка, о котором мечтал Пушкин, не получилось. И оно еще предстоит. А пока аналитическая антропология Достоевского строится с помощью делезовской картографии. Это получается ярко и интересно, но как-то уж слишком легко все стягивается к одному знаменателю: небрежение словом из-за пороговой силы эмоций. При этом единым образом описываются, например, совершенно разные способы организации опыта для разного типа "тел" (тело - это огромная новая метафора современной философии). Интуиции философов по поводу читаемого часто представляются глубокими, но найти им текстовое оправдание гораздо сложнее, чем они думают [10] , тем более если вести борьбу не на живот а насмерть с "текстовой поверхностью" языка.