Смекни!
smekni.com

Философия как проповедь (стр. 1 из 3)

Корольков А. А.

В России редко слушают и слышат холодное слово философской рефлексии, к нему могут отнестись вдумчиво, его могут изучать, но к нему относятся отстраненно: от него не возгорается душа. В философии написано и произнесено так много никого не трогающих слов, что человечески значимое перестали почти вовсе связывать с философией, а профессионалы от философии, не чувствующие русской культурной традиции, отказывают в праве именоваться философами тем, кто осмеливается мыслить образно, всматриваясь в свои и чужие художественные прозрения и религиозные откровения.

Бесстрастно-академические тексты обращены к таким же бесстрастным исследователям, проповедь — обращена к сердцу каждого, в ком теплится искра боли, отзывчивости, любви к тому, что выходит за пределы эгоистического бытия. Нынче время проповеди. Русская философия всегда, в большей или меньшей степени, была проповедью, по духу своему и по форме, оттого ее часто не замечали в могучей реке мировой философии, хотя замутненные воды этой реки давно уже просветляются родниками и ручьями, вытекающими из России.

Произнесенную проповедь, если проповедник наделен даром искренности, проникновенного и точного слова, легче воспринять, чем проповедь, выраженную в строках на бумаге. Слово услышанное переливается в души или хотя бы отзывается минутным сердечным биением, сосредоточенностью, озарением. В написанной проповеди тоже невольно звучат интонации живой беседы, живого голоса.

Проповедничество по праву связывается с религиозным учительством, наставничеством. Проповедниками были ученики Христа; послания апостолов, святоотеческие тексты — это подчас классические проповеди, даже если они называются беседами, святители русской Церкви также несли народу проповедь, были пастырями, духовниками. В пастырском служении так называемое "душепопечение" занимает незаменимое место. Для того чтобы священник мог стать подлинным пастырем, требуются не только богословская подготовка, знания, но и личностно-психологические качества: пастырское призвание, пастырское настроение, собственная практика преодоления искушений на пути пастырства. Архимандрит Киприан (Керн) называл пастырскую деятельность духовным художеством, а пастырское богословие (пасторологию) именовал "наукой искусства пастырствования"1. Конечно же, сочетание науки и искусства не исчерпывает таинства, происходящего в пастырстве как служении, как подвиге приобщения к вере, к святыням и святости. Пастырство не создает вымышленных миров рядом с объективными мирами и не стремится слить фантастическое с явью, пастырство направляет лучи духовные через душевность пастыря к душевности паствы, возжигая через душевное тепло духовные прозрения и истины. Здесь срабатывает не познание в его научном обличье, не убеждение в его идеологической виртуозности, не искусство с его правдоподобными образами, не оккультистская мистика с ее галлюцинациями, а подлинный синтез душевно-духовного сотворчества, именно сотворчества, ибо проповедь пастыря, сколь бы она ни была искренней, истинной и пламенной, рассыпется искрами, тотчас угасшими, если не встретится с душами, способными на воспламенение, пусть поначалу самое робкое, едва ощутимое.

Проповедь — это встреча, не обязательно лично явленная, это встреча духовно-душевных миров. Для того чтобы проповедь обрела силу — вовсе не требуется амвон или трибуна, излишни могут быть и многочасовые убеждения, проповедь способна быть почти бессловесной, важно, чтобы состоялась встреча в нужный миг, чтобы души соприкоснулись в сокровенном чувствовании и узнавании. Примеров тому не счесть, воспользуюсь сегодняшним чтением Бориса Константиновича Зайцева. У писателя не было в помыслах путешествия к святой Горе, но произошла встреча с молодым иеромонахом, который принял монашество под воздействием паломничества на Афон. Духовное впечатление от Афона у монаха было столь сильным, что в короткой парижской встрече писателю передалось нечто, что подвигло Зайцева к действию, к паломничеству. "В условленный час — парижским зимним утром, сине-туманным, шел узким проходом Сергиева Подворья, мимо образа преп. Сергия в аудиторию под церковью. Иеромонах встретил меня там. Мы сидели на студенческой парте в полутемной аудитории, уединенно и негромко беседовали, т. е. говорил он, а я слушал. Разговор длился не более получаса до звонка к литургии. Но какие-то слова, те самые, сказаны были"2.

Самое точное определение проповеди здесь как раз и выражено в том, что это те самые слова, т. е. такие слова, которые встрепенули душу до степени поступка. Борис Зайцев уже не смог не побывать на Афоне, и с момента краткой, провидческой проповеди начинается духовная работа в писателе, выраженная через год после встречи с иеромонахом,3 книгой об Афоне и той сосредоточенностью на духовных предметах, которая близка традиционному исихазму. Встреча-проповедь не произошла бы, если бы душа писателя была пуста, если бы внутренне она не готова была вздрогнуть, откликнуться. Ведь до этой встречи уже была написана книга о Преподобном Сергии, но книги о Валааме и Афоне, созданные позднее, могли бы принадлежать монаху, столь молитвенно сказал он о таинстве встречи со святыми православными местами 4. Приблизился Борис Зайцев к этому таинству не сразу. Если проповедь иеромонаха имела мгновенное воздействие, если там были сказаны и услышаны те самые слова, то первые его впечатления от встреч с монахами Афона хотя и свидетельствуют в строчках писем жене и дочери о самых замечательных днях в его жизни, но тут же срываются признанием: "Этот мир замечательный мне всё же не близок", "как тут ни хорошо, ощущение "робинзонское"… Монашеская же жизнь мне не по силам"5.

Чуткий читатель оценит искренность писателя, ибо писательская непоседливость, привязанность к чувственно родному, погружают его в грусть по дому, по близким людям; с такими привязанностями и таким воображением невозможно не только монашество, но и долгое одиночество, разлука с родными, тем не менее восприимчивая душа постигает высоту монашеского подвига, и то, что монахи несут в уединенной молитве, в священнобезмолвии, писатель отдает другим в написанных строках, и молчаливая проповедь отшельника становится пламенем слов, которые только и способны сказать Борис Зайцев или Иван Шмелев.

Ушли формы былого крестьянского бытия, в минуты душевного кризиса наши интеллигенты более не уходят в монахи, но люди перестанут быть людьми, если заскорузнет возможность душевной боли, раскаяния, сострадания, мучений совести. Вряд ли можно усомниться в том, что христианство культивировало духовную и душевную высоту человека, соотнося ее с абсолютами святости, любви, преданности, братства.

Нравственность удерживается образом жизни всего общества, но давно уже уяснена также роль духовного слова родителей, учителей, старейшин, авторитетных сограждан, священнослужителей, писателей. Наиболее прочно представление о проповеди срослось с деятельностью церкви, учение о проповеди составляет предмет специального богословского предмета — гомилетики.

Первоначальной исторической формой христианской проповеди была глоссолалия, в которой проявлялась крайняя эмоциональность проповедника, доходящая до экстаза, отчего и возникла потребность в истолкователях проповедей, не имеющих сколько-нибудь четкой логики, изобилующих озарениями, экстазом видений и ритмики слов. Профития сочетает в себе элементы чувственно-эмоционального воздействия со стройностью и понятностью обращений к верующим. Наконец, диласкалия — это проповедь-учительство, где есть уже и доказательность, и аргументация, и проявление ораторских и интеллектуальных способностей, и соотнесенность канонических формул с реалиями исторического бытия.

Если современная учительская практика средней школы в лице каких-то педагогов брала на себя ответственность нравственного убеждения, воспитания культуры чувств, то высшая школа уже не находила места для подобного роскошества, в том числе и в лице философии, толковавшей о материи, методологии науки, о классовой борьбе и общественно-экономических формациях, но не имеющей целей для личностной проповеди. Заметим, что проповедническая роль философии ярко определилась еще у Плотина 6.

Исторические задачи философии изменялись. Довелось ей быть и универсальным учением о космосе, и наукой наук, и индивидуальной исповедью. Почти во все времена философия самоопределялась относительно религии и науки, их роли то и дело сближались, но все-таки не отождествлялись. Стремление превратить философию в науку оставалось стремлением, ибо философия вновь и вновь ускользала от ревнителей научности то загадкой человеческой свободы, то творчества, то личности, то смысла жизни, то веры.

Лишь полемически можно приписать кому-либо из религиозных мыслителей отождествление философии и религии, будь то Фома Аквинский, Беркли или П. А. Флоренский. Еще Августин стремился развести роли философии и религии.

Диалектико-материалистическая мысль немало потрудилась, чтобы вразумить читателей и слушателей в непростоте логических форм мышления, в том, что диалектические категории не даны человеку врожденно и априорно, но та же мысль невольно подразумевала неуничтожимость, а тем самым и врожденность всех нравственных категорий.

Нравственные категории не извлекаются из непосредственного опыта индивида, но равным образом они не впитываются с молоком матери, в них концентрируется нравственная культура народа и человечества. При благоприятных условиях обеспечивается преемственность форм жизни, поведения, оценок, и освоение нравственных категорий происходит как бы само собой, ибо естественность исполнения нравственных норм, самооценок и поступков воспринимается и совершается как свобода.

Эволюционное развитие культуры порождает иллюзии об отклоняющемся от нравственных норм и понятий поведении как об аномалии человеческого естества. Но и при разрушении эволюционного ряда, его преемственных связей невольно предполагается, что человек, например, двадцатого века превосходит человека восемнадцатого столетия хотя бы тем, что время протекших столетий очеловечило его более древних пращуров.