Смекни!
smekni.com

Коммунизм — «неотвратимая судьба России». Историософская логика Н. А. Бердяева (стр. 2 из 4)

Среди этих дискурсов, несомненно, выделяется историософия — благодаря устойчивому набору ключевых тем (разорение Рима германцами, крещение Руси, татарское нашествие, реформы Петра I и т. д.), основополагающей концептуальной оппозиции (Россия vs Запад) и другим характерным чертам этот дискурс составлен из достаточно монолитного корпуса текстов, принадлежность которых к историософии понимается так же быстро, как, например, благодаря разбивке текста на строки и наличию стихотворного метра опознается принадлежность текста к поэзии.

Материал русской историософии — исторические сведения, более или менее известные публике в качестве безусловных фактов; генеральная историософская цель — установить законы всемирной истории применительно к прошлому и будущему России. Поэтому историософия, в отличие от поэзии, не может восприниматься в качестве литературной игры, даже если знать, что законы всемирной истории произвольно выводятся ею из предположений о воле Провидения.

В России, где «неусыпные попечения прозорливого правительства избавляют частных людей от необходимости заниматься политикой»[12], историософия сделалась заменой политической публицистики. Условием публичного функционирования политических идей стало их перемещение в область теоретических рефлексий об историческом пути России, о предназначении русского народа, о смысле существования России во всемирной истории.

Две самые яркие фигуры в русской историософии эпохи ее формирования — П. Я. Чаадаев и А. С. Хомяков. Вот характерные воспоминания о Хомякове его младших сочувственников: «В былые времена тех, кто сослуживал православному миру такую службу, какую сослужил ему Хомяков, ... называли учителями Церкви»[13]; «Не Хомяковым ли указано нашей интеллигенции действие православия на развитие русского народа <...>? Не Хомяковым ли впервые глубоко прочувствована и ясно сознана связь наша с остальным славянством? Не им ли угаданы в русской истории <...>?»[14]. Об угадывании как главном принципе познания исторических истин писал сам Хомяков: «Старую Русь надобно — угадать»[15]. Хомяков угадывал во всемирной истории замысел Бога: «Такова была воля Промысла или (если с нашей стороны слишком дерзко угадывать пути Провидения) та ков был смысл всемирной истории, чтобы человечество, не понявшее христианства… [западноевропейские народы] пришло... к пониманию своей собственной ошибки», а «наша Русь, принявшая чистое христианство издревле, отстоявшая свое общественное и бытовое начало, ... тепepь должна стать их представительницею для целого мира»[16].

Угадывал и Чаадаев: «...раскинувшись между двух великих делений мира, между Востоком и Западом... мы должны бы были сочетать в себе два великих начала духовной природы — воображение и разум, и объединить в нашей цивилизации историю всего земного шара. Не эту роль предоставило нам провидение... Напротив, оно как будто совсем не занималось нашей судьбой... оно предоставило нас всецело самим себе, не пожелало ни в чем вмешиваться в наши дела, не пожелало ничему нас научить»[17].

Разумеется, в этих высказываниях обнаруживается риторика, свойственная вообще манифестационным дискурсам — см., например, в предисловии Н. М. Карамзина к «Истории государства Российского»: «История в некотором смысле есть священная книга народов: главная, необходимая; зерцало их бытия и деятельности; скрижаль откровений и правил». Однако Карамзин вместе с тем особо подчеркивал источниковедческий смысл своего труда («Не дозволяя себе никакого изобретения, я искал... мыслей единственно в памятниках»).

Совершенно иной смысл имеет историософия: ее дело — манифестация откровений об истории. Речи Хомякова и Чаадаева о воле Провидения находятся в ином семантическом поле, нежели слова Карамзина об истории — «священной книге» и «скрижали откровений», и тем более нежели пророческие пассажи в поэзии, независимо от того, в какой степени авторы стихов или историософских трактатов психически переживали мистический смысл своих откровений. Существенно то, что риторические обороты Хомякова и Чаадаева включены в дискурс, одним из условий которого является безусловное, неметафорическое объявление провиденциальных истин, а при таком условии автор текста, написанного в рамках этого дискурса, независимо от градуса его личных религиозных переживаний, репрезентирует себя в роли пророка — тоже в безусловном, неметафорическом значении.

Именно эту особенность историософской речи в полной мере эксплицировали Владимир Соловьев и Бердяев, отбросившие всякие оговорки и формулы скромности, которые еще встречаются у основателей историософии (см. у Хомякова: «если с нашей стороны слишком дерзко угадывать пути Провидения»), и обозначившие пророческий статус своих речей твердо и однозначно.

3

Ввиду своей пророческой конституции историософия Бердяева не выдерживает даже самой беглой критики при проверке ее с помощью исторических фактов[18]. Взгляд со стороны «замыслов Творца о России» — взгляд с запредельной точки зрения, не различающей принципиально неповторимые особенности разных исторических эпох. Бердяев пишет не об изменчивой истории России, а о субстан ции русской истории — о «русской душе» («народной душе»), единой во все времена. При таком подходе разные эпохи оказываются структурно идентичны, ибо они организованы единым замыслом Творца.

Соответственно, ключевые понятия, которыми характеризуется «русская душа», должны подходить для описания любой эпохи, а значит, содержать максимально обобщающий внеисторический смысл. Поэтому в функции ключевых генерализующих понятий Бердяев использует слова, отличающиеся в языке семантическим релятивизмом, т. е. слова, чья многозначность граничит с неопределенностью значений (религиозность, эсхатологизм, мессианство и т. п.). Кроме того, в функции ключевых используются слова, порожденные конкретными историческими ситуациями, но приобретающие в книге Бердяева такую же многозначность, что и первые, — например: раскол, интеллигенция, нигилизм, революционер, большевик и т. п.

Такой метаязык позволяет наделять одинаковыми признаками разные по своему историческому смыслу явления разных эпох, и в результате история России предстает вереницей однотипных событий, порожденных едиными причинами, а вся историософская парадигма книги Бердяева зиждется на синонимии ключевых понятий: каждое из них, не будучи объяснено нигде специально, может быть понято только в границах соответствующего синонимического ряда.

Вот характерный пример отождествления исторически разнородных явлений русское старообрядчество и русская интеллигенция:

«В XVII веке произошло одно из самых важных событий русской истории — религиозный раскол старообрядчества. <...> В расколе была... глубокая историософическая тема. Вопрос шел о том, есть ли русское царство истинно православное царство, т. е. исполняет ли русский народ свое мессианское призвание. <...> В народе проснулось подозрение, что... государственной властью и высшей церковной иерархией овладел антихрист. Народное православие разрывает с церковной иерархией и с государственной властью. <...> Возникает острое апокалиптическое сознание в левом крыле раскола, в так называемом беспоповстве. Раскол делается характерным для русской жизни явлением. Так и русская интеллигенция XIX века будет раскольничьей и будет думать, что властью владеет злая сила. И в русском народе и в русской интеллигенции будет искание царства, основанного на правде»[19].

Итак, сначала говорится о религиозном расколе второй половины XVII века, затем без переходов делается вывод о том, что раскол стал «характерным для русской жизни явлением», и далее сразу понятие раскола переносится на русскую интеллигенцию XIX века — на том основании, что и раскольники XVII века и интеллигенция XIX века считали существующую власть злом. Соответственно, мировоззрение русской интеллигенции определяется понятиями, ей самой не свойственными («властью владеет злая сила»; «искание царства, основанного на правде»).

Подобным же образом происходит отождествление самых разнородных исторических явлений и лиц: деятельность Петра I названа большевистской («Приемы Петра были совершенно большевистские»[20]), Третий интернационал является инкарнацией Третьего Рима («Вместо Третьего Рима в России удалось осуществить Третий интернационал и на Третий интернационал перешли многие черты Третьего Рима. Третий интернационал есть тоже священное царство и оно тоже основано на ортодоксальной вере»[21]), перенос столицы из Петрограда в Москву оказывается реализацией идеи славянофилов и Достоевского («русский коммунизм провозглашает старую идею славянофилов и Достоевского — ex Oriente lux. Из Москвы, из Кремля исходит свет, который должен просветить буржуазную тьму Запада»[22]), а само советское государство «есть трансформация идеи Иоанна Грозного, новая форма старой гипертрофии государства в русской истории»[23].

С одной стороны, логика Бердяева основана на устойчивой, восходящей к средневековым моделям истории системе прообразного мышления: согласно средневековым понятиям, исторически новое — дубль совершившегося в священной или древней истории (этой логикой порождены такие, например, стереотипы, как Москва — Третий Рим, Москва — новый Иерусалим и т. п.). При таком подходе к истории основной способ объяснения новых событий сводится к подыскиванию этим событиям аналогов в отдаленном прошлом.

Но с другой стороны, непосредственно Бердяев опирается на недавний опыт русской историософии: его парадигма основана не на систематизации исторических фактов, а на тех интерпретациях русской истории и моделях будущего России, которые в течение ста лет до появления его книги формулировались в русской историософии. И, соответственно, как это и было принято в рамках историософского дискурса, его интересуют субстанциальные начала русской истории.