Герой рассказа пошел лечиться в амбулаторию. Народу чертовски много. Почти как в трамвае. Больше всего народу к нервному врачу. К хирургу — один человек. К гинекологу — две женщины и один мужчина. А по нервным — человек тридцать. Нервные беседуют между собой. Герой им говорит: удивляюсь, сколько нервных заболеваний. Какая несоразмерная пропорция. Один отвечает: Еще бы! Человечество торговать хочет. А тут извольте... Другой: Ну, вы не очень-то распушайте свои мысли. А не то я позвоню куда следует. Вам покажут — человечество... Он не успевает позвонить, потому что подходит его очередь. Слышно, как он говорит за ширмой: Вообще-то я здоров, но страдаю бессонницей. Дайте мне каких-нибудь капель или пилюль, А врач отвечает: пилюли приносят только вред. Я держусь новейшего метода лечения. Я нахожу причину н с ней борюсь. Больной не понимает, о чем речь. А вы вспомните, говорит врач. Мы найдем причину, ее развенчаем, и вы снова, может быть, оздоровитесь. Вы десять лет мучались и теперь обязаны это мученье рассказать. Больной вспоминает: возвращается он с гражданской войны и видит — его супругу обнимает племянник. У меня вспыхивает горе, когда я вижу, что он — в моем френче. Ладно, говорит тут врач, я дам вам пилюли. За ширму спешит другой субъект, который беспокоился за торговлю. Но медицина и ему не поможет.
Падают листья
Автор этих рассказов, офицер Первой мировой войны и кавалер пяти боевых орденов, .был тяжелым невротиком. Его ипохондрия сопровождалась периодическими депрессиями. Лишь близкие люди знали о его болезни; знакомые же вспоминали о нем как о сдержанном, изящном джентльмене, всегда окруженном женщинами, на которых он смотрел с ласковым вниманием „хороших врачей-невропатологов"/
Среди нескольких памятных ему заключений армейских врачей (лазарет Гренадерского мингрельского полка, июнь 1916: отравление удушливыми газами; Первая петроградская врачебная комиссия, сентябрь 1916: неврастения умеренной тяжести; старший врач Кавказской дивизии, февраль 1917: невроз сердца и неврастения; врачебная комиссия, Петроград, февраль 1919: органический порок сердца) он хранил в своем архиве диагноз, поставленный ему 19 апреля 1937 ленинградским врачом И. Марголисом. Приведем эти две написанные быстрым врачебным почерком страницы полностью.
„Кастрационный комплекс дополнен рядом ценных фактов из раннего детства больного. Больной сообщает о стойком аффекте страха, пережитом им во время хирургической операции по поводу незначительного заболевания вблизи гениталий. Это переживание было густо забыто (амнезия) и покрыто слоем менее ценных аффектов. Сообщающиеся сосуды симптомов и их истоков пропитаны до такой степени понсексуализмом, что не видит их только тот, кто это не хочет видеть. Больному неприятно возвращаться к этой поистине трагической теме, и обсуждение ее всегда вызывает у него и обострение симптомов, и страх перед мертвой пропастью, «как бы не остановилось libido». Восприятие libidо перешло у больного границы здоровой обороны и он реагирует даже на простое физиологическое вожделение острым негодованием, которое всегда видно в разнообразных симптомах (мучительство себя и разнообразное симптомное мучение). Больной вытесняет libido и вместе с ним любое наслаждение.
Больной честно ищет в фактах прошлого остов своего страдания. Сопротивление часто мешает (ему) все узнать и все увидеть. Размеры сопротивления часто непонятны больному. Кастрация, произведя обеднение libidо, лишила всю личность известного могущества, и это мешает ринуться в атаку на последние твердыни невроза.
Больного пугает действие (дань жизни) — в особенности действие libidо. Он отступает и становится пассивным и замкнутым. Вырваться из этого звена можно только через абсолютно свободное проникновение во все поры libidо, хотя бы пришлось увидеть самое странное и самое страшное.
Вечный фетиш большого бюста женщины, так влекущий и так мучающий больного, указывает путь к комплексу Эдипа и только к нему".
Это не столько диагноз, сколько письменное продолжение дискуссии врача с пациентом, имеющим свои защитные представления, которые следует преодолеть. Что-то в этом диагнозе кажется несправедливым, что-то неглубоким; подчеркнутое Марголисом слово „пансексуализм", взятое им из марксистских работ о психоанализе, употреблено не по адресу. Но доктор Марголис не только не маскирует свою аналитическую ориентацию, но с энтузиазмом ее подчеркивает и явным образом приглашает знаменитого больного начать психоаналитическое лечение.
Мы не знаем, как отнесся к этому диагнозу Зощенко и начался ли тогда анализ. Во всяком случае, о фрейдистах он отзывался через несколько лет с уважением (см. далее), и диагноз Марголиса хранил. Но перепробовав разные виды лечения, он остановился на самоанализе. Его он практиковал десятилетиями. Это стабилизировало его состояние, позволив ему прожить длинную, творческую и чрезвычайно тяжелую для здорового человека жизнь. Процесс и результаты его самоанализа описаны им в трех книгах (68). Последняя из них, „Перед восходом солнца", без сомнения, является выдающимся образцом художественной литературы, испытавшей влияние психоанализа.
Зощенко писал эту книгу в 1942 году, в эвакуации в Алма-Ате, где он находился, кстати, одновременно с Эйзенштейном. Многие рассказывают о заметном облегчении идеологического давления режима во время войны. Бывшему боевому офицеру обстановка войны могла придать недостававшую смелость. В этом ли дело, или то был терапевтический успех его самолечения, но перо Зощенко освобождается и от привычного юродства фельетонов, и от академических длиннот, скрывавших внутреннюю тревогу в предыдущей его книге „Возвращенная молодость".
„Перед восходом солнца" почти вся написана свободным человеком — свободным в обоих смыслах, и в политическом, и в психоаналитическом. По степени этой свободы, по психологической глубине и по абсолютной ясности для читателя она не имеет прецедентов в советской прозе. Вместе с тем она многим обязана литературе символистов, которых Зощенко, бывший все же на 15 лет моложе Белого и Блока, знал лично. Более всего по структуре и стилю „Перед восходом солнца" похожа на книжки Розанова: то же уверенное и ни подо что не стилизованное повествование от первого лица; та же искренность в передаче собственной сексуальности, которая, однако, обладает свойством не возбуждать читателя, а скорее снимать его возбуждение; та же дробность текста на маленькие главки с элементарной структурой. Зощенко не скрывал своей симпатии: центральная часть повести названа так же, как главная книга Розанова — „Опавшие листья".
Повесть строится как цепь свободных ассоциаций, каждая из которых представляет собой изолированное воспоминание. С их помощью Зощенко доискивается до причин своей меланхолии. Как искать это несчастное происшествие? Он перебирает воспоминания, которые вызывают у него душевное волнение: „Волнение, как свет фотовспышки, освещает фотографии прошедшего". Зощенко показывает их читателю одну за другой — от недавних до самых ранних. Женщины, которые его соблазняли; рассказ о смерти отца; картины боев, бытовые сцены, мемуарные зарисовки. Во всем этом нет объяснения. Он идет глубже: до 5 лет и потом до двух. Но тут свет кончается, автор видит лишь пустоту и мир хаоса, который исчезает от первого прикоснования разума. Для Зощенко нет сомнения — это иной мир.
Вот тут, в последней части книги, называемой „До двух лет", автор идет за пониманием к ученым: физиологам павловской школы и фрейдовским аналитикам. Диапазон, как видно, тот же самый, что и в исканиях Троцкого и Эйзенштейна. Но Зощенко, знающий свой невроз, заинтересован в практическом результате. Он знакомит читателя с условными рефлексами и пытается применить их законы к собственной младенческой жизни. Он едет в деревню, где жил первые годы жизни, но здесь его тоска усиливается, и в ужасном состоянии он возвращается домой. Условные рефлексы, да и бром ему больше не помогают. Ночью его стали мучить кошмары. Раньше он снов не видел или сразу их забывал. Теперь они появлялись сразу, едва он смыкал глаза.
Один врач (не был ли то знакомый нам И. Марго-лис?) сказал автору: только по снам вы разберетесь в своей болезни. Он растолковал один сон и сказал, что у автора — сексуальная травма. Автор возмутился. Врач заявил: я растолковал сон по Фрейду. Я его ученик. И нет более, верной науки, которая бы вам помогла. Автор пригласил еще врачей. Среди них тоже оказался правоверный фрейдист. Это был весьма умный врач. Автор едва не стал его учеником, но тот был ужасным противником Павлова. Каждый сон он расшифровывал как сон эротомана. И автор продолжил свой самоанализ, перемежающийся популярными теоретическими штудиями на ту же вечную тему „Павлов и Фрейд".
Последняя победа
История не закончена. Такой анализ, конечно, и не мог быть завершен до конца. Недоступность самоанализу содержания собственного бессознательного является одной из азбучных истин фрейдовского метода. В процессе самоанализа человек оказывается подвержен тем же искажающим механизмам, которые порождают его симптомы и его сны. Только в контакте с сознанием и бессознательным Другого идет подлинное проникновение в себя. В России, как ни странно, эту истину блестяще обосновал критически относившийся к психоанализу Бахтин, но в текстах тех, кто симпатизировал Фрейду, она забывалась. В работах Ермакова, Блонско-го и, тем более, Троцкого характерные для психоанализа моменты осознания привлекали гораздо больше внимания, чем столь же важные для него моменты переноса. Нечто подобное было характерно, кстати, и для русских символистов: преображение сознания понималось как индивидуальный творческий акт либо коллективное теургическое действие, но никогда как динамический процесс, который в борьбе и с сопротивлением один человек совершает в своем отношении к другому человеку. Зощенко, отказавшийся от психоанализа у своего „очень умного" фрейдиста ради „павловского" осознания собственных рефлекторных связей и доминант, шел тем же путем.