а) многие задачи имеют больше одного правильного ответа;
b) нет в жизни одинаковых проблем, соответственно одних и тех же рецептов решений;
c) в условиях неопределенности, из которой в основном и состоит наша жизнь, одинаково правомерными и продуктивными могут быть самые разные взгляды – лишь бы ими не игнорировались факты да общие всем ценности;
d) всякая закономерность не исключает закономерностей более общих, и т.д. –
то именно разум и сторонник "множественности правд"! Но даже если говорить об истинах типа дважды два четыре, которые, действительно, многим докучают и крайним оказывается разум, – не похоже ли, что именно всякая другая правда и тиранит, и есть догма, но не та, в которой каждый может удостовериться лично?
Логика и факты – общая платформа для разномыслящих, если только их целью не является сама рознь; доказательство – способ показать, что оппонент с вами согласен, но не вынудить его к послушанию; правда – в чем можно усомниться и удостовериться, в отличие от лжи, которая жива верой…
Добро коренится в разумном – в том смысле, что оно насквозь понятно. Как поступать по отношению к другому – это мы отлично знаем по тому, как хотели бы, чтобы другой с нами поступал (3); почему мы так должны поступать – ясно из того, что иначе мы и не выживем, а главное – потому что столь разумное чувство объективности, сознание объективного бытия другого с его подобными нашим заботами заставляет нас этого попросту хотеть, – ему сочувствовать.
Но пока этой объективности чувства, эмпатии, человеку в силу его наивного солипсизма не хватало – добру удобно было вообразить себе опору в какой-то силе, высшей и неоспоримой; божество на верху иерархии должно было оставаться табу для нашего изворотливого лукавого ума, то есть быть ему трансцендентным, сакральным. Ныне мы в силах освободить Бога от обязанности морального надзора за нами и делать свое добро ради самого ближнего, а не ради Бога. Кстати, если мы в него продолжаем верить, то не посмеем оскорбить дикарским предположением, что этому высшему существу угодно от нас лишь послушание.
...Еще пару слов – о следующем исключительно авторитетном мнении, касающемся разума в добре: будто в добре из сочувствия моральной заслуги нет, а есть заслуга в долге; долг же определяется особым практическим разумом, не способным себя обосновать иначе, как условным предположением бытия Бога. – Все так и не так. Ведь сущность эмпатии не в том сочувствии-предпочтении, когда одним сочувствуют, а другим нет, – расставание с дикарством, моральный рост человека разумного и знаменуется тем, что люди перестают делиться на своих и чужих, и наше сочувствие вызывает сама боль другого, а не наши симпатии или антипатии к нему. Так что добро должно быть именно из сочувствия, хотя и не предпочтения; и есть известная душевная и умственная заслуга в том, чтобы сочувствие превозмогало всякие предпочтения. А долг действительно опирается на разум, то есть будто бы не спрашивает нас о чувствах и вовсе – но он есть лишь доказательно-очевидный минимум того, что мы ближнему обязаны, и в котором поэтому нет ни мистики, ни заслуги – всего лишь долг. Разум широкий, включающий и сердце, всю полноту сочувствия, может, как «Бог», и больше...
Ныне (меря тысячелетиями) человечество совершает трудный переход от нравственности-инстинкта к нравственности-разуму. Мы присутствуем при постоянном конфликте необсуждаемых святынь первой с непосредственным чувством и выкладками второй, а также постоянно наблюдаем, как корыстная смышленость обходит первую и ко второй не приходит...
Итак, нравственность в своем исторически начальном смысле – это социальный инстинкт, отлившийся в ту или иную форму – в сакральные традиции, или собственно нравы, – и закрепляемый суммой условных рефлексов, то есть воспитанием. (Роль разума в ней свелась к изобретению божества, якобы принуждающего нас к тому, чего на самом деле требует инстинкт.) Как всякий инстинкт, эта нравственность боится прикосновений сознательности («не мудрствуйте лукаво»), ибо способность размышлять невольно губит душевные автоматизмы, и нравственные в том числе. Нельзя будить лунатика на крыше! Едва проклевывающегося разума хватает лишь на то, чтобы обмануть инстинкт, но не на то, чтобы осуществить его задачу осмысленно. Когда же разум достигает зрелости, в автоматизмах, способствующих общему выживанию, исчезает нужда, и этика становится зрячей, сознательной – становится тем же, что разум.
Как бы ни настаивали приверженцы инстинктивно-сакральной этики на обратном, в нравственности тайн от разума нет. Общее выживание в общих интересах, а вопрос «почему я должен считаться с ближним, если мне это невыгодно?» – прислушайтесь только – ведь это вопрос попросту идиотский; так точно невозможно объяснить, почему кратчайшее расстояние между двумя точками прямая. Если неразумное дитя в песочнице толкнет другое или отберет у него ведерко, мать обидчика не задумываясь и не заглядывая в Евангелие выдаст ему «золотое правило» – «а тебе бы понравилось, если бы он с тобой так?..» – и никому вокруг не покажется, что в ее поучении недостает для убедительности особой этической теории или выпущено какое- то логическое звено; истины, не требующие доказательств, требуют только, чтобы сознательность вообще включилась.
Добавлю, что традиционная нравственность – способ обуздания дикаря, тогда как человек разумный в своих нравственных «нельзя», «можно» и «надо» свободен – поступает так, как ему подсказывает, применяя очевидность золотого правила к необъятной сложности житейских ситуаций, его собственный независимый разум.
И последнее. Как у любого инстинкта, промахи слепого инстинкта нравственности в бесконечно многообразном мире бывают и прямо губительны (каких только мерзостей ни вершил человек из чувства долга!); ошибается в своих добрых намерениях и разум, но – не держится за свои ошибки, а исправляет их, и ход эволюции подтверждает, что жизнь избирает путь разума.
Это идея, что учет интересов социального целого, а отсюда и ближнего, в собственных («эгоистических») интересах каждого, и подлинным стимулом нравственности выступает именно эгоизм.
«Рациональное зерно» этой идеи в том, что даже и эгоизм, лишь перестав быть слепым и поступая благоразумно, будет весьма напоминать нравственность; а в чем-то проявится и предпочтительней инстинктивно-традиционной нравственности – нравственности сакрального неразумия-послушания.
А вся правда в том, что учет интересов ближнего, а отсюда и социального целого, действительно в собственных интересах каждого (уже просто потому, что разум ставит каждого на место другого); сознание этого есть преодоление эгоизма – и зрелая нравственность.
В общем, даже эгоизм, проявив известную степень разума, уже начинает напоминать нравственность. Вывод напрашивается: сама нравственность – это сам разум.
Ценность – «секулярная святыня» – это не измеряемое ценой, абсолютное, самоценное; таким в универсуме является жизнь. О ценностях во множественном числе говорят, ибо сама жизнь нуждается во многом. Все ценности – атрибуты этой единственной.
Так вот, в том, что очевидно и объективно, нет разницы между чувством и разумом (аксиомы геометрии – разум или чувство?). Очевидная для каждого в себе и объективная в другом ценность жизни постигается заодно тем и другим; когда, в силу сложности обстоятельств, ее конкретные ценности-атрибуты неясны, на разум ложится нагрузка и большая.
И есть одна частная ценность, воплотившая идею объективности ценности вообще. Это – истина, то есть сама объективность. Весьма поверхностно мнение (привычка говорить), что истина к ценностям не имеет отношения: это она независима от наших желаний, но сами ценности от нее зависят – они ведь должны быть истинными. На что бы стала похожа сама Жизнь, если бы каждый ценил ее в других по тому, нравится она ему или нет, а не – именно – разумно, объективно?
В причастности к истине ценность самого разума: пусть не ко всей абсолютности ее, но объективности (абсолютности «частной»). Что до способности утешить, то, хотя иллюзии могут здесь будто бы больше разума, реальной помощи можно ждать, ясно, только от последнего. – Есть ситуации, когда внушенная несчастному иллюзия и составляет всю разумную помощь ему. Но если человечество само осмысляет свою ситуацию как такую, когда утешить его могут только иллюзии, оно ведь, кажется, с иллюзиями уже рассталось?..
Ориентиры, как будто, должны быть святы. Будь иначе, это было бы то же, что устанавливать стрелку компаса в удобном для себя направлении... Говоря конкретнее, лишь традиция, авторитеты и вера, в которых человек рождается и которым не судья, и суть настоящие опоры человеку. Беда – потерять веру; к счастью, примкнуть к коллективу с его верой – значит ее найти...
Так что же такое – «опираться на разум»? Значит расстаться с только что описанным образом существования. А именно сознать, что цель жизни и цель нравственности одна – сама жизнь (которая не исчерпывается лишь твоей единичной жизнью), – и двигаться не в заданном русле, не по стрелке компаса, а прямо к цели. Значит, отказавшись от ненужных в виду самой цели сакральных ориентиров, искать лишь опор – полагаться не на веру, а на достоверное. Значит, именно, быть постоянным судьей тому, на что опираешься: прочно оно или зыбко, факт или иллюзия, знание или только мнение. Верить аргументам, ясно, отнюдь не то, что следовать авторитету или просто верить. Разум не вертит стрелкой компаса, но даже пользуясь, когда дорогу к цели почему-либо заволакивает туманом, и компасом – приняв на время какие-то допущения без доказательств – не позволяет вертеть этой стрелкой никому: ни авторитету, ни традиции, ни установленной вере.