Смекни!
smekni.com

Теория и практика психоанализа, Ференци Шандор (стр. 57 из 66)

В редких случаях я видел необходимость распространить запреты ассоциаций и на работу фантазии. Тех больных, у которых симптомы выражаются в привычных грезах («снах наяву»), я обычно призываю насильственно прерывать фантазии и искать именно то содержание или впечатление, которого они фобически избегают, сворачивая от него в патологический тупик фантазии. Я не считаю, что такое влияние можно упрекнуть в том, что здесь метод свободных озарений якобы смешивается с методами суггестии; ведь вмешательство в данном случае состоит только в торможении или блокировании некоторых ассоциативных путей, а то, что возникает на их месте, пациент производит сам, мы не раскрываем перед ним своих ожиданий.

Но с тех пор я понял, что соблюдать это ограничение при любых обстоятельствах — излишний педантизм, да мы, собственно говоря, никогда и не соблюдали его буквально. Занимаясь толкованием свободных озарений — а это происходит на каждом аналитическом сеансе множество раз, — мы так или иначе задаем дальнейшее направление ассоциациям, пробуждаем в нашем пациенте те представления, которых ожидаем от него, и таким образом прокладываем русло для течения его мыслей (также и в смысле содержания). Мы здесь в высшей степени активны, потому что отдаем «ассоциативные приказы». Различие между такой суггестией и суггестией в общепринятом смысле состоит только в том, что предложенные нами толкования мы не считаем неопровержимыми. Мы допускаем, что их правильность зависит от того, подтверждается ли она материалом воспоминаний, всплывающим в ответ на это. Фрейд давно установил, что «подверженность суггестии», то есть некритичное принятие анализируемым наших предложений, не бывает очень сильной. Первая реакция на толкование чаще всего представляет собой сопротивление, противоречие, и только позднее обнаруживается подтверждающий материал. Другое различие между нашей техникой и «волшебством» суггестии — то, что и мы сами сохраняем по отношению к нашим толкованиям некоторую долю скепсиса и всегда готовы модифицировать их или отступиться от них вовсе, даже если пациент уже вроде бы и принял наше ошибочное (или неполное) толкование.

Если иметь все это в виду, то возражение против чуть более настойчивого применения в анализе «ассоциативных приказов» отпадает. Но отдавать такие приказы стоит лишь тогда, когда без этого невозможна работа или она продвигается слишком медленно.

Попадаются среди пациентов люди определенного типа, которые как в анализе, так и в жизни обладают бедной фантазией, хотя нельзя сказать, что ее нет вовсе. Для них, кажется, проходят без следа самые богатые впечатлениями события. Они способны репродуцировать в воспоминании ситуации, которые в любом человеке неизбежно разбудили бы сильные аффекты страха, мести, эротического возбуждения и вызвали бы эффектную разрядку через поступки, намерения, фантазии, через внешние или внутренние проявления экспрессии. Но люди, о которых мы говорим, не чувствуют и следа подобных реакций. Когда есть подозрение, что такая манера поведения объясняется вытеснением и подавлением аффектов, я не колеблясь заставляю пациентов как бы наверстать адекватные реакции, а если они настаивают, что им так ничего и не приходит в голову, я уполномочиваю их свободно сочинять «нужные» реакции в фантазии. Пациент обычно возражает, что такие фантазии — «искусственные», «ненатуральные», чужды ему лживы, и он за них никакой ответственности не несет. На это я отвечаю, что он ведь и не получал задания говорить правду — он должен сообщать все, что ему приходит на ум, без оглядки на объективную реальность, и признавать эти фантазии абсолютно стихийными он тоже не обязан. Тогда пациент, обезоруженный таким способом, прекратив интеллектуальное сопротивление, но то и дело запинаясь или колеблясь, пытается как-то расписать, расцветить обговариваемую ситуацию. Со временем он становится смелее, а его «выдуманные» переживания — более пестрыми и живыми. В конце концов он уже не может противостоять им с холодной объективностью. Много раз я наблюдал этот спектакль, когда «выдуманная» фантазия выливалась в переживание почти галлюцинаторной остроты, и, в зависимости от ее содержания, пациент обнаруживал явные признаки страха, ярости или эротического возбуждения. Аналитическая ценность таких «форсированных фантазий» (назовем их так) — бесспорна. Во-первых, они предоставляют доказательство, что пациент способен к таким психическим творениям, которых в себе не подозревал; кроме того, эти фантазии давали нам в руки инструмент для более глубокого исследования бессознательно-вытесненного.

В отдельных случаях, когда пациент, невзирая на сильное давление, ничего не хотел продуцировать, я прямо давал ему понять, что он должен был бы чувствовать, думать или фантазировать в заданной ситуации. Если он соглашался со мной, то дальше был важен не столько предложенный мною ход основных событий, сколько детали и подробности, добавленные им самим; им-то я и уделял особое внимание.

Захваченный врасплох, пациент, как правило, несмотря на интенсивность «форсированной фантазии», к следующему сеансу старается по возможности снизить ее доказательную ценность и должен многократно переживать те же самые или похожие фантазии, пока в нем не закрепится хоть что-нибудь от проникновения в самого себя. Но бывают случаи, когда продуцируются, или репродуцируются, совершенно неожиданные сцены, которых не предвидели ни врач, ни пациент. Эти переживания оставляют неизгладимый отпечаток у пациента и словно одним махом продвигают вперед анализ. А иногда мы со своими предположениями идем по ложному пути, и пациент, развивая то, что мы разбудили в нем, выдает такие озарения и фантазии, которые противоречат «форсированным» нами. Тогда надо спокойно признать свою ошибку, хотя не исключено, что дальнейший материал все-таки подтвердит нашу правоту.

Я «форсировал» подобным образом три вида фантазий, а именно: 1) позитивные или негативные фантазии «перенесения»; 2) фантазии на тему детских воспоминаний; 3) онанистические фантазии.

Приведу примеры из анализов последних недель.

Мужчина, обладающий довольно богатой фантазией, затруднялся, однако, выражать свои чувства, так как ему мешали предвзятые мнения (идеалы). Но он переносил на аналитика дружелюбие и нежность, а в конце анализа аналитик суровым тоном указал ему на бесперспективность такой установки. Пациенту был установлен определенный срок, к которому он или должен вылечиться, или его отпустят недолеченным. Вместо ожидаемой мною реакции ярости и мести, которую я таким образом хотел спровоцировать (для «повторения» вытесненных инфантильных душевных процессов), потянулись скучные часы, лишенные всякого настроения и каких-либо аффектов и аффективно окрашенных фантазий. Я упрекнул пациента: ведь после случившегося он должен бы ненавидеть меня, а он ничего не чувствует. Но он все повторял, что благодарен мне, испытывает ко мне только дружеские чувства и т. п. Я заставил его все-таки замыслить по отношению ко мне что-нибудь агрессивное. После привычных попыток защититься и уклониться начались сначала робкие, а затем все более сильные фантазии агрессии, под конец — с признаками явного страха (холодный пот). Появились и воинственные фантазии галлюцинаторной остроты, в том числе о том, как он выкалывает мне глаза. Эта фантазия вдруг обернулась в сексуальную сцену, и в ней я играл роль женщины. Во время фантазирования у пациента наблюдалась несомненная эрекция. Дальше анализ протекал под знаком таких форсированных фантазий, которые дали больному возможность пережить все ситуации «полного Эдипова комплекса» применительно к личности аналитика. Аналитик же сумел реконструировать из этих фантазий раннеинфантильную историю развития либидо пациента. Одна пациентка утверждала, что не знает самых обычных непристойных слов для обозначения гениталий и протекающих в них процессов. Не имея оснований сомневаться в ее искренности, я тем не менее заметил, что она знала эти слова в детстве, а потом вытеснила и впоследствии как бы пропускала мимо ушей. Я предложил ей назвать слова или воспроизвести звуки, которые приходят ей в голову, когда она думает о женских гениталиях. Сначала ей припомнились около десяти слов с правильными начальными буквами, потом пришло на ум слово, которое содержало первый слог, и слово, содержащее второй слог искомого слова. Таким образом она по отдельности назвала мне буквы и слоги, которые складывались в два непристойных слова, обозначающих мужской член и «половое сношение». В этих форсированных словообразованиях выявился вытесненный материал словесных воспоминаний, подобно тому, как выявляются сознательно утаиваемые знания при «захватывании врасплох» во время ассоциирования. Этот случай, впрочем, напоминает о другом, когда пациентка преподнесла мне бесчисленные варианты переживания возможного совращения, про которое я предполагал, что так оно и было. Она словно хотела запутать меня (да и себя) и затушевать реальность. Я подталкивал ее к «сочинению» какой-нибудь сцены, а она должна была «придумывать» все новые подробности. Потом я сопоставил эти подробности и связал их со всем ее поведением после упомянутого события, случившегося, когда ей было девять лет. Тогда она в течение нескольких месяцев страдала навязчивой идеей, что должна выйти замуж за иноверца. Я связал это и с ее поведением непосредственно перед замужеством, когда она выставляла напоказ поразительную наивность; а также с тем, что произошло в брачную ночь, когда жениха удивило отсутствие трудностей инициации. И все же только обрисованные выше фантазии привели к констатации происшедшего инцидента, с которой пациентка вынуждена была согласиться под грузом косвенных доказательств. В качестве последней попытки защиты она указала на ненадежность памяти (то есть проявила своего рода скептицизм), а потом поставила философский вопрос о том, насколько вообще правдив чувственный опыт (проявив тем самым страсть к бесплодным размышлениям). «Ведь нельзя сказать определенно, — говорила она, — действительно ли стул, который тут стоит, является стулом». Я ответил, что этой внезапной идеей она соглашается поднять на ступень непосредственного чувственного опыта свое воспоминание, и этим мы оба удовлетворились.