Суть дела в том, что вуалирование визуального изображения физического насилия неминуемо совершается в более или менее частичной форме. Всякая попытка сокрытия насилия заранее обречена на провал, так как оно начинает «просвечиваться» имплицитно и к тому же нередко при этом с разительной суггестивностью. Объяснить такую ситуацию можно, лишь обратив внимание на специфику самого механизма элиминации насилия, где последнее функционирует в качестве нулевого знака. В конечном счете вуалирование насильственных действий невозможно без наличия в строении визуального изображения таких элементов, которые бы исполняли для зрителя роль маркеров или индексов, указывающих на феномен насилия. Например, в фильме Такеши Китано «Hana-Ы» («Фейерверк», ) в финальной сцене самоубийства главного героя фильма полицейского Ниши мы видим, как камера плавно смещается метонимически от общего плана с изображением Ниши и его жены, стоящих на берегу моря, опершись о значительных размеров кусок дерева, их автомобиля и бегающей берегом девочки с воздушным змеем к общему плану моря, уходящего за горизонт. Сместившись к морю, камера останавливается, и в этот момент слышится один выстрел и вскоре - другой. Драматичность события заостряется тем, что в миг первого выстрела умолкает музыка, сопровождавшая предыдущие кадры, и наступает полная тишина. Но вскоре после второго выстрела тишину прерывает шум моря, и общий план моря сменяется средним планом девочки, смотрящей прямо в камеру. Индек-сальную роль здесь исполняют не только звуки выстрелов и тишина, но и целая цепочка предшествующих событий, вследствие чего становится понятным, что Ниши застрелил сперва свою жену, а потом и самого себя. В визуальном плане сцена насилия полностью скрыта, но в звуковом - нет, что, несомненно, создает необходимые условия для категоризации насильственного акта, но также и для игры воображаемых построений, для которых важным является наличие лакун в качестве пускового механизма.
Нередко вуалирование насилия в кино строится на пропуске лишь короткого фрагмента визуального ряда. Этот эллипсированный фрагмент часто является моментом высшей точки разворачивания насильственного акта, самим средоточием физического насилия как такового. Так, в «Фейерверке», в эпизоде, когда к Ниши в бар приходят якудзы, он вонзает в глаз одному из них палочки для еды, однако изображение самого момента вонзания отсутствует: сначала кадр, где Ниши берет в руку палочки для еды и делает ими быстрое движение по направлению к голове мафиози, который находится, что характерно, вне кадра, потом кадр с брызгами крови, упавшими на белую материю на стойке бара и после этого кадр с лицом якудза, из глаза которого торчат палочки (глаз прикрыт рукой, сквозь пальцы которой они и торчат).
С нашей точки зрения, не имеет существенного значения наличие или отсутствие изображения «ядерного» эпизода физического насилия. Связано это с тем, что феномен насилия, как было уже отмечено, конструируется внешним наблюдателем, который и приносит с собой некую упорядоченность воспринимаемой им сцены насилия, а потому фразу «экспозиционный характер насилия» не следует понимать в том смысле, что насилие само себя выставляет напоказ или что насилие должно лишь быть визуально репрезентированным, дабы сделаться собственно насилием. Раз насилие конструируется внешним субъектом, то специфика организации и построения в первую очередь визуальных изображений сцен насилия имеет второстепенное значение и никоим образом не детерминирует жестко и непосредственно воспринимающего субъекта и особенности его восприятия. Вот поэтому в некотором смысле нет фундаментальной разницы между изображением в кино насилия крупным планом и средним, между сценой насилия, имеющей полную длительность, и частично вуалированной, между изображением насилия в «реальном» времени и изображением насилия в замедленном темпе и т.д. Само по себе визуальное изображение чего бы то ни было является неопределенным стимулом: это не что-то наподобие готовой инструкции для восприятия и интерпретации, а лишь сырой материал, который должен быть трансформирован и модифицирован реципиентом. В таких обстоятельствах так называемое «насилие» неминуемо оказывается конечным продуктом процесса категоризации, а «реальность» насилия является на самом деле результатом наложения субъектом ментального порядка на воспринимаемые физические стимулы или знаки.
Как и множество других феноменов, насилие конструируется потому, что качества стимулов, т.е. их физическая природа, принципиально не передаются. Хайнц фон Фёрстер так говорил о специфике работы различных рецепторов: «Все они остаются "слепыми" к качественной стороне своих стимуляторов, реагируя лишь на количественные аспекты. Столь необычный факт не должен вызывать удивление, поскольку в действительности "где-то там" не существует ни света, ни цвета, а лишь электромагнитные волны; "где-то там" нет ни звуков, ни музыки, лишь периодические колебания давления воздуха; "где-то там" нет ни тепла, ни холода, лишь движущиеся молекулы с большей или меньшей кинетической энергией и так далее. В конечном итоге, безусловно, нет "там" и боли». Последнее в данной цитате высказывание о боли является для нас особенно важным. Вследствие того что насилие создается в рамках внешнего наблюдения, центральной проблемой фактически становится проблема переживания боли другого. Боль — это качество, и потому она принципиальным образом не передается от одного человека к другому: болевые ощущения другого конструируются наблюдающим субъектом по существу на основании собственного прошлого опыта, который в том или ином виде проецируется на другого. Сказанное позволяет понять, почему некоторые события или поступки других людей одними воспринимаются как насильственные по своему характеру, а другими - как не имеющие отношения к насилию. Связано это главным образом с тем, что процесс конструирования насилия строится на базе механизма идентификации с субъектом, являющимся пассивным объектом насильственных действий, т.е. идентификации с «жертвой» насилия. Очень характерно, что в рамках внешнего наблюдения идентификация с «агрессором», активным субъектом, продуцирующим насильственное влияние, не приводит в конце концов к разворачиванию конструирования насилия, к тематизации феномена насилия.
Лишь идентификация с «жертвой» насильственного акта дает возможность прочувствовать ту или иную степень так называемой «реальности» насилия, которая на самом деле является конструкцией, однако всевозможными способами прячет, камуфлирует свою сконструированность, свое искусственное происхождение. Поскольку насилие создается в границах дистанцированного наблюдения, оказывается, что дистанция в данном случае является амбивалентной, так как феномен физического насилия принадлежит неминуемо к сфере телесной близости, к переживанию болезненных ощущений тела. Поэтому восприятие каких-либо действий как насильственных и тесно связанная с этим идентификация с «жертвой» насилия строятся одновременно как на сокращении дистанции, заангажированности в (конечно же, воображаемые) перспективу и переживания «жертвы», с одной стороны, так и на ощущении отстраненности, т.е. некой дистанцированности, с другой стороны.
Без тени сомнения можно утверждать, что наша точка зрения является по существу как скептической, так и релятивистской, что, собственно, и подразумевается определением феномена насилия как такого, что вырабатывается в границах внешнего, отстраненного наблюдения за действиями и поступками других людей. Однако очень важно обратить внимание на то, что насилие, как и все остальное, не конструируется произвольно: оно необходимо конструируется главным образом на основании культурных конвенций, норм и паттернов. Таким образом, мы приходим также к пониманию дискурсивной обусловленности создающей насилие интерпретации. Не имеет смысла говорить о насилии как интерпретатив-ном феномене вне анализа тех дискурсов, которые практически ставят границы нашим интерпретациям и которые в значительной мере мотивируют характер и направленность этих интерпретаций. Не случайно французская школа анализа дискурса основывается на «несубъективной теории чтения», так как субъект здесь не считается источником смысла и не несет ответственности за его производство, хотя и рассматривается как часть такого производства.
Субъект лишь впадает в иллюзию пребывания у истоков смысла, поскольку действительным местом образования смысла (его «матрицей», как говорит Мишель Пешё) является дискурс, т.е. некоторый набор правил в границах идеологических формаций, который, собственно, и определяет то, что может и что должно быть сказано. Это значит, что слова (и знаки вообще) меняют смысл в зависимости от того, какую дискурсивную позицию занимает говорящий или интерпретирующий субъект.