Известно, что Фрейд читал и перечитывал Достоевского, называл его роман «Братья Карамазовы» величайшим произведениеммировой литературы. Место Достоевского, по его мнению, рядом с Шекспиром. Но был особый акцент в его отношении к Достоевскому. Через Достоевскогозападноевропейские мыслители рубежа веков пытались понять Россию. Россия казалась страной-загадкой, она явно вышла на авансцену истории, ее художникидостигли уровня высших достижений мировой культуры, а еще недавно стоял вопрос, считать ли московитов христианами и европейцами. И проблема рубежа вековзаключалась в следующем: возвращается ли в Европу европейская страна или в дверь стучится грубый варвар? К тому же - в силу незнания - «Россиявоспринималась как Другой, и на это великое и неизвестное духовное пространство можно было спроецировать многое, и прежде всего надежды. Для раннего Фрейда,сосредоточенного на познании тайн не осознающего себя человеческого бытия, это были более всего надежды на познание: познание бессознательного»1.
Конечно, можно поинтересоваться, почему именно Достоевский оказался в центре интеллектуальных вопрошаний начала XX в., а неПушкин, Гоголь, Толстой или Чехов?.. На это попытаюсь ответить чуть позже, пока же замечу, что Достоевский поражал западноевропейцев вырванностью своих героевиз нормального быта, из почвы, что резко контрастировало с уютом западноевропейской - репрессивной по отношению к страстям и инстинктам —культуры, которую вполне можно назвать викторианской и против которой бунтовали «проклятые поэты», Оскар Уайльд, Фридрих Ницше, весь символизм конца XIX в., дав конечном счете и сам Фрейд, ставший искать основы человеческого бытия в бессознательном, в подавляемых сексуальных инстинктах, т.е. на том этажечеловеческой психики, которая не контролируется разумом. Это вполне протестное поведение неожиданно было - как почудилось тогда — поддержано великим гением ссеверо-востока Европы, где Европа и Азия вроде бы нечувствительно перетекают друг в друга, гением, для которого все то, что они придумывали, было как будтоповседневной реальностью. Именно повседневной реальностью, а безбытность - нормой и бытом. Как писал в книге 1914 г. Стефан Цвейг: «Мы, европейцы, живем внаших старых традициях, как в теплом доме. Русский девятнадцатого столетия, эпохи Достоевского, сжег за собой деревянную избу варварской старины, но еще непостроил нового дома. Все они вырваны с корнем и потеряли направление. Они обладают силой молодости, в их кулаках сила варваров, но инстинкт теряется вмногообразии проблем, они не знают, за что им раньше взяться своими крепкими руками. Они берутся за все и никогда не бывают удовлетворены. Трагизм каждогогероя Достоевского, каждый разлад и каждый тупик вытекает из судьбы всего народа. Россия в середине девятнадцатого столетия не знает, куда направить своистопы: на запад или на восток, в Европу или в Азию»2. Мир Достоевского выглядел необычным, не в последнюю очередь благодаря уверенности в крепости собственногодома - этого вечного самообмана Западной Европы.
Поэтому, с одной стороны, русский писатель был близок, все-таки вырос на европейской культуре, с другой - экзотичен. Аматериал его произведений, описывающих неведомую страну, казался пригодным для разнообразных мысленных экспериментов, что характерно было для европейскойутопии, желавшей где-то найти (примыслить) нужное ей (начиная с «Киропедии» Ксенофонта до «Персидских писем» Монтескье). Так что и психоанализ мог строить(опираясь на тексты великого русского писателя) некие нужные ему схемы, не очень озабочиваясь их соответствием художественной задаче произведения, аглавное, не соотнося с реальностью описываемого мира и творчество самого Достоевского, а потому трактуя его достаточно вольно. Не случайно И. Нейфельдобмолвился в своем очерке о Достоевском, написанном под редакцией самого Фрейда, что русский писатель как бы предугадал в своих романахглавные идеипсихоанализа, хотя, разумеется, не выявил их теоретически.
Что же важного для понимания России нашел у Достоевского Фрейд (тему отцеубийства и «эдипова комплекса» оставим пока встороне)? Процитирую: «Достоевский скорее всего уязвим как моралист. Представляя его человеком высоконравственным на том основанием, что только тотдостигает высшего нравственного совершенства, кто прошел через глубочайшие бездны греховности, мы игнорируем одно соображение. Ведь нравственным являетсячеловек, реагирующий уже на внутренне испытываемое искушение, при этом ему не поддаваясь. Кто же попеременно то грешит, то, раскаиваясь, ставит себе высокиенравственные цели, - того легко упрекнуть в том, что он слишком удобно для себя строит свою жизнь. Он не исполняет основного принципа нравственности -необходимости отречения, в то время как нравственный образ жизни - в практических интересах всего человечества. Этим он напоминает варваров эпохипереселения народов, варваров, убивавших и затем каявшихся в этом, - так что покаяние становилось техническим приемом, расчищавшим путь к новым убийствам.Так же поступал Иван Грозный, эта сделка с совестью -характерная русская черта»3. Почему, однако, именно русская? почему не немецкая черта? А Гитлер?Некоторые отечественные исследователи называют часто такую позицию антирусской. Вряд ли это так. Не случайно ведь говорят также и о русских симпатиях и русскихкорнях Фрейда4. Важнее увидеть контекст, который позволял австрийскому психоаналитику именно таким образом глядеть на Россию. В начале века средиевропейских мыслителей продолжало держаться мнение - причем с попыткой историософского научного обоснования - о молодости и варварстве русских. ТакШпенглер сравнивал в те же 20-е годы Петра Великого с немецким Хлодвигом, а эпоху от Ивана Третьего до Петра с эпохой Меровингов - самым расцветомнемецкого Средневековья, грубых, диких и варварских нравов. В этой апелляции к русской молодости был даже элемент зависти. Да и сами русские накануне Первоймировой и после Октябрьской революции рады были подчеркивать свое варварство (от строк Маяковского «А если сегодня мне, грубому гунну...» до «Скифов»Блока).
Что значила эта апелляция к молодости и варварству, стало понятно после утверждения тоталитарных режимов с их опорой наинфантильность сознания и первобытность чувств. Но вот вопрос покаяния, которое у русских (в том числе у героев Достоевского) якобы расчищало дорогу для новыхпреступлений, требует обращения к реальности, т.е. к романам Достоевского и русской истории. Если говорить об истории, то Иван Грозный не каялся никогда,все дошедшие до нас его тексты полны самооправданий и самовозвеличения, а запись им в поминание (в «помянники», синодики) своих жертв говорит, скорее, о томвысокомерном прощении своих врагов, которым отличалась гордыня Грозного. Как показали и Карамзин, и Ключевский, и Лихачев, обряжение Ивана в монашескиеодежды вместе с опричниками было элементом шутовского маскарада, глумления над религией: характерная деталь - все опричники под рясами носили длинные ножи,чтобы в любой момент приступить к расправе. О Грозном Карамзин написал: «Есть кажется предел во зле, за коим уже нет истинного раскаяния; нет свободного,решительного возврата к добру: есть только мука, начало адской, без надежды и перемены сердца»5.
Великое несчастье России, что ее жестокие правители никогда не переживали покаяния, а следовательно, не могли оценитьгреховности своих поступков, не делали эту греховность фактом общественного сознания. Оставляя за собой страшные гекатомбы, русские деспоты-преступники,как правило, уходили при жизни не только от человеческого и Божьего суда, но и суда нравственно-исторического, если под таковым понимать «мнение народное».(Напомню только сохраняющуюся и доныне любовь простого народа к Сталину.) Именно об этом пишет Достоевский в своих великих романах. Он почти насильнотолкает своих героев-преступников к покаянию, но успеха добивается только в случае с Раскольниковым. Убийца Смердяков пытается переложить свою вину набратьев - Митю и Ивана. Иван обвиняет не себя, а общество. «Все желают смерти отца!»6, - восклицает он на суде. Не раскаивается Митя, только пострадатьхочет, и то не за свои грехи, а за мифическое, привидевшееся ему во сне «дитё». Тем более ни в чем не упрекает себя Алеша, хотя и в нем живет пауксладострастия карамазовского. Что же касается старика Карамазова, в котором, как ранее в персонаже такого же типа - Фоме Опискине, критики и исследователинаходили психологическое сходство с Иваном Грозным, то он способен только к растлению и разрушению всего окружающего мира, но и смерть его греховна - вмомент сладострастного ожидания, ему не дано покаяться. Как раз беда России и русских, по мысли Достоевского, в том, что никогда покаяние - вопреки Фрейду - неисполнялось даже формально.
Замаливать грехи есть действие иное, нежели покаяние. Более того, и избытка христианства, будь оно хоть трижды иллюзией,Достоевский не видит в России: «Теперь, когда русская стихия разбушевалась и грозит затопить весь мир, - мы должны сказать о нем (Достоевском. - В.К.), чтоон был действительным ясновидцем, показавшим нечто самое реальное и самое глубокое в русской действительности, ее скрытые подземные силы, которые должныбыли прорваться наружу, изумляя все народы, и прежде всего самих русских»7. Эта стихия таится во внутреннем мире российского человека, Достоевский сумел еепоказать как некий сущностный феномен, определяющий все стороны нашей жизни. Близость идеи стихии к идее бессознательного очевидна, тем более, чтоВышеславцев хорошо знал Фрейда, не раз на него ссылался. В «Братьях Карамазовых» эта стихия выявлена наиболее ярко — под именем «карамазовщины»,став здесь основным предметом писательского внимания и анализа. Что же это такое? Оценка-объяснение «карамазовщины» вложена в уста одного из героевромана, брата Алеши: «Братья губят себя (...) отец тоже. И других губят вместе с собою. Тут «земляная карамазовская сила», как отец Паисий намедни выразился,- земляная и неистовая, необделанная... Даже носится ли дух Божий вверху этой силы - и того не знаю» (14, 201). Иными словами, коренной признак этой стихии -ее исконная обезбоженностъ, жизнь не с Богом, не против Бога, а вне Бога, жизнь на основе принципов вненравственного, дохристианского, природно-языческогоначала.