Источниками неоднозначности являются, с его точки зрения, спонтанность формирования понятий и восприятие сказанного: «Из этого двойного источника двусмысленности черпает чистый разум все элементы своих притязаний на правоту, поиска причин для сомнений и судейства над искусством <...>» [Hamann, 1825, 6]. Это происходит, согласно Гаману, по уже упоминавшейся выше причине: слова принимаются за понятия, а понятия – за сами вещи. Поэтому вопрос и заключается для него не столько в понимании того, что есть разум, сколько в понимании того, что есть язык. Он делает вывод, что если язык сделал возможным построение спекулятивных систем, то языковедческий анализ должен и устранять их. «Разум для меня – идеал, бытие которого я изначально предполагаю, но доказать не могу из-за призрачности явления языка и его слов. С помощью этого талисмана, – пишет он Якоби 29 апреля 1787 г. о Канте, – мой земляк воздвиг замок своей критики, и лишь только с его (талисмана. – Л.Л.) помощью чары могут быть развеяны» [Hamann, 1868, 513].
Аналитический подход требует, по мысли Гамана, прежде всего сверить значения понятий для понимания того, имеет ли смысл проблема и формулируется ли правильно задача. С эмпирической традицией Гаман соглашается в том, что если эти критерии осмысленности не соблюдены, то невозможно увидеть истинную проблему, а над псевдопроблемами не стоит ломать голову. Ключ к пониманию причины недоразумений, считает он, находится не в знании субъекта и не в знании объекта, а в отношении к постановке проблемы и объясняет свою позицию Якоби в письме от 29 апреля 1787 г.: «Не стоит больше произносить ни одного слова, пока мы не договоримся о том, что каждый понимает с помощью разума и веры, не то, что понимает Юм, ты, я и он, а то, в чем суть дела и есть ли она вообще. Общее слово – это пустой шланг, который модифицируется в каждое мгновение иначе, а если раздут, то лопается и уже вообще не может удержать в себе воздух» [Hamann, 1868, 513].
Вторая предпосылка мышления, которую Гаман видит, аналогично Гердеру, в традиции, опыте и предании, тоже связана с подвижностью лексических значений слов. «Я намереваюсь опровергнуть берлинский идеализм христианства и лютеранства с помощью исторического и физического реализма, – пишет он 25 апреля 1787 г. из Кенигберга Якоби, – опыт противопоставить чистому разуму. Как говоришь ты сам, реальное остается, идеальное скорее зависит от нас и переменчиво из-за номинализма. Наши понятия о вещах изменяются новым языком, новыми знаками, которые являют нам новые отношения» [Hamann, 1819, 341]. В своем системном подходе к лексическому составу языка Гаман предвосхищает «идею целостности, членения и структуры», о которой писал Трир как об основополагающей триаде своей теории семантического поля [Trier 1934, 432], и видит важную роль контекста и речевой ситуации для создания определенного значения слова и формирования ясного понятия. «Слова имеют свое значение, как цифры, по тому месту, где они стоят, – пишет он в 1759 г. в сочинении «Достопримечательные мысли Сократа», - а их понятия переменчивы в своих определениях и отношениях, подобно монетам, в зависимости от места и времени» [Hamann, 1821, 32].
В письме от 8 декабря 1783 г. из Кенигсберга Гаман благодарит Гердера за его моральную поддержку работы над «Метакритикой пуризма чистого разума», жалуясь, что она продвигается с большим трудом: «Моя бедная голова есть разбитый горшок против головы Канта – глина против железа» [Hamann, 1824, 365]. И здесь же пишет: «Вся болтовня о разуме есть пустой звук; язык – его орган и критерий! <...> Предание – это второй элемент» [Hamann, 1824, 365]. Эту же мысль он повторяет почти дословно в письме от 11 февраля 1785 г. военному советнику Шеффнеру [Hamann, 1825, 212], а в письме Якоби от 1 июня 1785 г. критикует лорда Монбоддо за его труд «О происхождении и развитии языка» [Monboddo, 1774]: «Сплошные элементы для метакритики разума, о котором я не имею никакого понятия без опыта и предания» [Hamann, 1819, 54]. Несколько месяцев спустя Гаман вновь подчеркивает роль традиции и предания для формирования разума в письме Якоби от 25 октября 1785г.: «С Гердером я совершенно согласен в том, что весь наш разум и вся философия сводятся к традиции и преданию» [Hamann, 1819, 90].
В середине XVIII века Берлинская академия наук объявляла целую серию конкурсных тем научных сочинений, за которые назначались премии и которые касались, в частности, языка. В их числе в 1757 году была опубликована и тема: «Каково возвратное влияние мнений людей на язык и языка на мнения?», вызвавшая критическую реакцию Гамана. Премия за лучшее исследование на эту тему была присуждена профессору философии Геттингенского университета Иоганну Давиду Михаэлису 31 мая 1759 года.
Берлинская академия наук поясняла постановку задачи такого научного исследования следующим образом: «Важно при этом, чтобы на различных хорошо отобранных примерах было показано: 1) Сколько существует в языках причудливых оборотов и выражений, с очевидностью проистекающих из определенных, усвоенных этими народами мнений, откуда и получили свое происхождение такие языки. Этот первый пункт является, вероятно, самым легким. 2) Самое важное состоит в том, чтобы в определенных, присущих каждому из языков оборотах речи, в определенных выражениях, вплоть до корней определенных слов, показать происхождение тех или иных заблуждений или препятствий, отчего та или иная истина не находит своего выражения. Если обнаружится, каким образом умственный импульс формирует язык и этот язык вслед за этим дает образу мыслей направление, способствующее или препятствующее восприятию верных идей, то можно было бы вести поиск целесообразных средств для исправления недостатков языков» [Briefe, 1779, 367-368]. Такое двоякое рассмотрение привело бы к важным познавательным выводам. Если обнаружится, каким образом умственный импульс формирует язык и этот язык вслед за этим дает образу мыслей направление, способствующее или препятствующее восприятию верных идей, то можно было бы вести поиск целесообразных средств для исправления недостатков языков. Собственно, поиск здесь должен был быть направлен на обнаружение тех влияний на язык, которые рассматриваются как «недостатки» или «неправильности» самого языка, создающие препятствия к просвещению и способствующие формированию частично «неверного» языкового сознания. Если обнаружить такие особенности языка, то можно продумать пути и способы их преодоления.
Постановка задачи не предполагала объяснение препятствий, обуславливающих трудное или легкое вхождение некоторых истин в язык того или иного народа. Речь шла о препятствиях к изъяснению той или иной истины. Из этого следует, что составитель задания предполагал, что препятствием к изъяснению той или иной истины или, скорее, причиной того, что в каких-то языках не представлены какие-то истины, служат некоторые обороты речи в этих языках. Это фактически означает, что речь шла о создании метода описания языковой картины мира в ее лексической части: авторы конкурса имеют своей отправной точкой именно различия в языковых картинах мира, поскольку речь идет об оборотах и выражениях, возникших из определенных воззрений, привычных для народов, образовавших тот или иной язык.
Михаэлис требования Академии выполнил, за исключением последнего пункта: он ни одним словом не коснулся вопроса о препятствиях к выражению тех или иных истин. Из того факта, что его работе была присуждена первая премия, становится понятно, что Академия имела своей целью лишь показать некоторые перспективы дальнейших исследований, не настаивая на выполнении поставленной задачи в полноте. Его труд, хотя и свидетельствовавший об обширности познаний автора, не занял заметного места в языкознании и был бы, по всей вероятности, забыт, если бы он не привел косвенным образом к весьма значительному достижению в науке о языке: Михаэлису возразил Гаман, а позже и Гердер, который прочитал это сочинение в 1766 или 1767 гг. предположительно по рекомендации Гамана.
Рассмотрение трактата Михаэлиса, который сводит свое исследование к лексико-семантическому сопоставительному анализу на примере переводных эквивалентов полисемантичных слов, не входит здесь в нашу задачу, поэтому мы приведем лишь один пример для понимания характера его рассуждения: «Порою влияет также какая-нибудь еще скрытая побочная идея или другое значение слова, в котором оно нам на этот раз не нужно, и обманывает нас тайным образом. Поэтому мы счастливы, если имеем такое совершенное срединное слово, к которому даже в противоположном значении не примыкает похвала или порицание. Я хочу пояснить это примером, который дает повод сделать комплимент моему родному языку из-за его преимуществ в сравнении с латинским. Самое первое или, если угодно, самое последнее благо, причину, по которой что-либо почитается благом, Эпикур полагал в приятном ощущении, voluptate. Это латинское слово, которое обозначало также «[сладострастное] наслаждение», сохраняло примыкающую идею изнеженности, которая противополагалась добродетели и отваге. Кто усомнится в том, что учение Эпикура многим римлянам лишь по вине языка должно было казаться неправильным, даже ненавистным и в высшей степени отвратительным? Проповеди Цицерона против Эпикура, исполненные игры слов и гомилетических доводов, являются тому доказательством. Латинянину ведь при употреблении voluptas постоянно приходило на ум «[сладострастное] наслаждение» (нем. Wollust. – Л.Л.). – Наш язык обошелся бы гораздо лучшим выражением «приятное ощущение» (нем. angenehme Empfindung. – Л.Л.)» [Briefe, 1779, 373-374]. В оправдание Эпикуру Михаэлис заключает: «Римский оратор несправедливо обходился с Эпикуром, защиту которого я в остальном на себя не беру и охотно признаю, что он или его ученики по вине двусмысленного слова порою путали сладострастное наслаждение с приятным ощущением» [Briefe, 1779, 375].
Из этого видно, что рассуждение Михаэлиса носит вполне конъюнктурный характер (косвенным подтверждением чему служит и первая премия, хотя справедливости ради следует заметить, что никто из других претендентов не представил сколько-нибудь значительное сочинение): проблема полисемии была одним из основных аргументов сторонников исправления языка в разные эпохи, и Просвещение не было исключением.