Для того чтобы оценить этот тип власти не по критериям «идеально возможного», а по сравнению с реально имеющимися альтернативами, используем реальный опыт истории. Сначала возьмем пример России. Ее пространственное, этноконфессиональное, социально-групповое и геополитическое разнообразие таково, что как только в ней рухнул институт наследственной монархической власти и в права вступил закон производства власти, так сразу же обнаружилось, что многообразные социально-политические силы производят свои проекты власти, которые невозможно или почти невозможно согласовать. Отсюда – угроза сепаратизма и распада страны, предотвращаемая только силой жестокой диктатуры (какую и представлял большевистский режим). Вот как описал ситуацию И. Солоневич на примере первой смуты – 1917 года: «В Москве кто-то там заседает. В Киеве уже кто-то успел засесть. В Москве обсуждаются проекты "самоопределения вплоть до отделения", а в Ташкенте какой-то тюркский дядя уже успел собрать своих джигитов. В этих условиях среднеазиатский декханин хлопка сеять не будет. Он посеет пшеницу. Подмосковный текстильщик останется без хлопка и без хлеба, украинский хлебороб – без ситца и соли. Все они вместе взятые останутся без нефти и керосина, а товарищам железнодорожникам – почти сплошь великороссам – придется возвращаться восвояси, бросая на произвол судьбы и джигитов, и паровозы, и вагоны, и оставляя страну без транспорта»*.
*Солоневич И. Указ. соч. С. 63.
70 лет спустя Россия, отдавшись новому процессу производства власти, воспроизвела описанную ситуацию, причем – без всяких поправок на прогресс, на опыт истории, на новые императивы индустриального и постиндустриального общества. Она в очередной раз скатилась в хаос, остановить который никакими либерально-демократическими процедурами невозможно. Означает ли это, что России необходимо вернуться к институту восточной монархии? Первое возражение – из прогрессивного лагеря – несомненно будет состоять в том, что Россия давно уже переросла этот архаичный институт, который к тому же вообще не соответствует стандартам конца XX века и передовым веяниям эпохи. Против этого трудно возразить: и Россия по своему духовному складу и общественной психологии уже не монархическая страна, и дух времени восстает против этого. Но при всем том необходимо признать исторический парадокс: при архаичном институте монархии жизнь в России была несравненно более стабильной и цивилизованной, чем при режимах, установленных то левыми западниками (большевиками-марксистами), то правыми западниками (либералами-«чикагцами»).
Россия в исторических катаклизмах не останавливается на умеренно-компромиссных вариантах, а неизменно берет, с подачи своего интеллектуального и политического авангарда, «самые передовые», т. е. самые радикальные проекты и рискует идти до конца, до полного разрушения уклада и традиций, по пути бескомпромиссного внедрения этих проектов. В результате, если судить об итогах не в абстрактных терминах того или иного учения, а по нелицеприятным критериям повседневности, в России уже дважды имел место откат из цивилизации в варварство, из порядка – в хаос, из социального состояния – в асоциальное.
А теперь обратимся к другим примерам, касающимся более несомненного, неоспоримого Востока, чем восточная идентичность России.
Возьмем Турцию. После того как в Турции была упразднена монархия, турецкое общество оказалось в плену драматического цикла. Если в российском политическом обществе демократическое попустительство вело к наиболее вероятному состоянию – к сепаратизму и этническим конфликтам, то в турецком мусульманском обществе оно столь же неотвратимо вело к мусульманскому фундаментализму. Чтобы предотвратить это скольжение к фундаменталистскому режиму, в Турции всегда оказывалось необходимым вмешательство армии – военный переворот и диктатура. Как только по истечении определенного времени под давлением эмансипаторских импульсов века и западного примера западники в Турции одерживали верх и заменяли режим полковников парламентским, так начиналось, сначала медленное и скрытое, а затем угрожающе быстрое скольжение в фундаментализм.
Аналогичная история имеет место в Иране. Свержение шахского режима дало не торжество демократии, а невиданно радикальный вариант фундаменталистского режима, преследующего наималейшие отклонения от исламского образа жизни. То же самое происходит в Алжире. Республиканские институты и демократизация готовят реванш фундаменталистских сил, что по-настоящему пугает западных друзей арабской демократии, сначала провоцирующих свержение традиционных режимов во имя либеральных идеалов, а потом в растерянности наблюдающих поразительные эффекты бумеранга.
Настоящим контрастом этому выступает ситуация в мусульманских странах, сохранивших институт монархии – Иордании, Саудовской Аравии, Объединенных Арабских Эмиратах. Наследственный монарх, свободный от необходимости потакать популярным настроениям, выступает в роли верховного национального арбитра, опирающегося не на наимоднейшие идеи, а на традиции, исторический опыт, незамутненный «учениями» здравый смысл. Фундаменталистам он противопоставляет прагматически понятые социальные интересы, западнической «партии интересов» – идею консолидированной нации, умеющей подчинять частное общему, конъюнктурное – перспективному. Словом, он не подчиняет народную жизнь тому или иному одностороннему «проекту», а, напротив, защищает ее от «проектов». Это и есть принцип «у-вэй» в его современном воплощении.
Принцип «у-вэй» ярко отражает противоположность восточного и западного мироощущений. Восточное миросозерцание характеризуется верой в естественный ход событий, в естественный порядок вещей, западное – в дефицит порядка и дефицит времени, отпущенного человеку для того, чтобы восполнить дефицит порядка, «устроить» жизнь как должно. Здесь имеет место антиномия, ибо и Восток, и Запад по-своему правы. Правоту Запада выражает сформулированный «отцом кибернетики» Н. Винером закон возрастания энтропии. В переводе с теоретического на практический язык он означает, что хаос – наиболее вероятное состояние, и любые системы: природные, социальные и культурные – естественным образом клонятся к распаду, хаосу. Следовательно, достаточно нам «умыть руки», положиться на стихийный ход событий, и мы непременно окажемся в состоянии разлада и хаоса. Чтобы сделать это состояние всё же менее вероятным, человек мобилизует антиэнтропийные силы, воплощаемые информацией.
Информация отражает меру организованности системы, причем, как мы видим, сама организованность – т. е. порядок, основанный на переработке информации, понимается как нечто противоположное естественному ходу событий. Западная культура со времен античности содержит страх перед подстерегающим хаосом и стремление оградить себя от него, «заклясть» хаос. К этому первичному «метафизическому страху» западной культуры восходят все утопии «научно организованного» общества, которые вынашивал европейский Модерн, завершившийся программой тоталитарного социализма XX века.
В российской политической истории XX века нашли подтверждение обе стороны указанной антиномии: и та, что отражает аптиэнтропийный пафос западного активизма, и та, что отражает восточное недоверие к искусственным, умышленным конструкциям и самонадеянной преобразовательной воле. Последняя была посрамлена дважды.
Во-первых, в технократическом опыте замены естественных систем и продуктов искусственными. Техническое проектирование, в широком смысле слова, оказалось чреватым разрушением природных экосистем, причем естественные системы природы теперь оцениваются как непревзойденные но своей внутренней гармонии. Никакое техническое моделирование не способно полноценно их заменить ни на микро-, ни на макроуровне.
Во-вторых, в коммунистическом опыте построения нового общества по заранее заданному марксистскому проекту. Искусственная конструкция тотально обновленного социума оказалась не только худшей по качеству по сравнению с естественно-исторически сложившимися социально-экономическими и социокультурными системами, но и разрушительно жесткой, посягающей на неотчуждаемые права человека, на права жизни. Однако столь же неосновательной зарекомендовала себя (по крайней мере, в чисто политической области) позиция недеяния, невмешательства («у-вэй»). В 1917 году победили в конечном счете не те, кто уповал на естественный порядок, на естественный ход вещей, на традицию или естественную нравственную справедливость. Именно этими «архаичными» установками отличались представители охранительного монархического лагеря, как, впрочем, и «белого» сопротивления большевистской диктатуре. Большевики победили именно потому, что имели на вооружении исторический проект (идеологию), силу организации и жесткие до свирепости политические технологии. История повторилась к концу века.
Инициаторы перестройки верили в исторические гарантии и непреложные закономерности прогресса. Печально известный афоризм «процесс пошел» выражал примат «естественной установки» над усилиями вымученного порядка или вымученной охранительности. Но что же мы получили в итоге? В итоге возобладали силы хаоса, который сначала выступал как продукт естественной винеровской энтропии, а затем все больше – как продукт злонамеренных усилий враждебных России сил.
Вот она, антиномичностъ опыта человека XX века: он одинаковым образом наказывается и за избыток самонадеянного проективизма, за модернизаторские замашки преобразователя мира, укротителя природных и социальных стихий, и за дефицит активности, за оптимистический фатализм, который может принимать то формы научной установки на непреложные объективные закономерности прогресса, уподобляемого автоматически действующему эскалатору, то бытовой «обломовской» установки, выражаемой русским «авось». Сам «исторический материализм» в российском исполнении представлял собой смесь восточного фатализма, выраженного на языке западного сциентистского «законничества», и западного прометеева активизма, принимающего формы восточной неорганизованной «удали».