В свое время Ленин, призвавший к немедленному упразднению буржуазного государства, объявил о намерении заменить его самодеятельной военной организацией революционного народа. Теперь наши либералы, столь же непримиримые к «большому государству», способствовали появлению явочным путем бесчисленных частных служб охраны, безопасности, сыска, не говоря уже о почти повсеместных внутренних «разборках» различного рода группировок, так или иначе связанных с теневой экономикой. Но существуют неоспоримые свидетельства того, что сегодня абсолютно любой бизнесмен и предприниматель чувствует себя помещенным в асоциальные джунгли, где нет управы не только на прямых рэкетиров, но и на злостных неплательщиков налогов, невозвращателей кредитов и т. и. В этих условиях произошла неслыханно быстрая милитаризация предпринимательской среды, где каждый стремится вооружиться до зубов, превратить жилище и офис в военную крепость. Словом, наши либералы не демилитаризировали общество, развалив государство, армию и военно-промышленный комплекс. Они лишь превратили милитаристские отношения из строго очерченных границами и монополизированных государством в диффузные – разлитые но всему обществу*.
* Здесь, опять-таки, необходимо различать крайности российской «реформаторской» практики и нормы теории. Но было бы опрометчиво все списывать на практику. М. Фридман – лидер Чикагской школы, прямо рекомендует заменить все государственные службы частными, оплачиваемыми не из бюджета, а адресным образом: конкретным потребителем за конкретную услугу. В частности, М. Фридман предлагает заменить государственную полицию частной системой охраны, государственный эмиссионный банк, выпускающий национальную валюту, – системой конкурирующих частных валют и т.п.
Заслуживает внимания и другой парадокс чикагской теории и теории Г. Бэккера, в частности. Бэккеру принадлежит заслуга открытия, предопределившего переход от теории индустриального общества к теории постиндустриального. Речь идет о человеческом капитале как главной форме общественного богатства. Индустриальное общество основывалось на эксплуатации труда промышленных рабочих; главными факторами производительности здесь были инвестиции в развитие материального производства, в совершенствование промышленных технологий. В постиндустриальном обществе факторы производительности уже не локализуются на предприятии. Возрастает значение нематериальных оснований общественного богатства, относящихся в первую очередь к человеческому фактору. Г. Бэккер один из первых теоретически доказал и обосновал в цифрах, что вложения в науку, образование, здравоохранение, систему комфорта и гигиены дают в несколько раз более высокую экономическую отдачу, чем привычные для классического капитализма инвестиции во внутрипроизводственные факторы*.
* Надо сказать, что прецедент такого подхода содержится уже в «Экономических рукописях» Маркса, относящихся к 1857– 1858 гг. (см.: Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 46. Ч. 2).
Здесь-то мы и сталкиваемся с драматическим парадоксом теории. Тот самый Г. Бэккер, который доказал наиболее высокую рентабельность «капиталовложений в человека», одновременно призвал к решительному демонтажу государства как экономического агента, только и способного «бескорыстно» (т. е. не требуя немедленной отдачи) финансировать развитие человеческого фактора. Дело в том, что, несмотря на демонстрации теории, доказывающей высокую рентабельность социокультурных инвестиций, необходимо все же сделать две важные оговорки. Во-первых, эти инвестиции носят долгосрочный характер: например, отдача инвестиций в образование молодежи начинает поступать через 15–20 и более лет – частный бизнес не может ждать отдачи так долго. При прочих равных условиях он всегда предпочтет краткосрочные инвестиции долгосрочным; именно поэтому стихия рынка «вымывает» системы, связанные с наиболее долгосрочными инвестициями.
Во-вторых, применительно к человеку никогда нельзя различить достоверно, какие факторы окажутся непосредственно связанными с ростом производительности, а какие – нет. Например, никто не считает средства, потраченные на поддержание храмов и отправление культа инвестициями, однако М. Вебер доказал, что решающим фактором, предопределившим экономический рывок Северной Европы, прежде безнадежно отстававшей от Южной, оказался протестантизм. Но можно ли, и в прошлом и теперь, убедить предпринимательскую среду решительно изменить структуру затрат бизнеса в пользу поощрения протестантских сект? И можно ли, в свою очередь, гарантировать, что сегодня эти секты будут играть такую роль, как и во времена, описанные М. Вебером?
В целом можно заключить: основной недочет современной либеральной теории – тот же, что и у марксизма: она предполагает экономически оцениваемыми и исчисляемыми такие факторы общественной жизни, которые носят применительно к собственно экономическому использованию, стохастический, неопределенный характер. И надо сказать, что для того, чтобы эти факторы не деградировали ине исчезли из нашей жизни, их должны охранять инстанции, согласные терпеть эту неопределенность, не требуя немедленных свидетельств их собственно экономической оправданности. Здесь действует парадокс, обнародованный в Евангелии: «Сбереженное зерно погибнет, а несбереженное и уроненное прорастет пышным колосом».
Сегодня реформаторы, вооруженные «великим учением», полагают, что уже обрели знание всего того, что наперед окажется человечеству нужным и что – ненужным. Им представляется, что самые строгие научные критерии этого у них в руках – критерии рыночной рентабельности. Но мы уже говорили о том, сколь двусмысленно само это понятие. Нет однозначного соответствия между краткосрочной и долгосрочной рентабельностью, между рентабельным на уровне отдельных экономических агентов и – на уровне целого общества. Наконец, между рентабельным в экономическом смысле и «рентабельным» в социальном смысле, в контексте общих предпосылок цивилизованного человеческого существования.
Либерализм, в том числе и в том специфическом выражении, какое дала ему чикагская экономическая школа, может расцениваться как незаменимое обретение науки и культуры, если помнить о границах его применения и не возводить его в ранг теории с «неограниченной компетенцией». Дело в том, что научные теории меняются, морально устаревают, корректируются, вводятся как частный случай в более общую теорию. Самое страшное – вырвать научную теорию из ее узкого контекста и придать ей глобальный статус. Необходимо учесть также, что всякая наука пользуется приемами идеализации – она берет некоторые явления и связи в их предельном (в жизни не встречающемся) выражении, но если эти идеализации некоторые бравые интерпретаторы примут за чистую монету – за саму реальность, реальности может не поздоровиться: ее будут подгонять под теорию, противопоставляя правильную теорию «неправильной» реальности. И в этом качестве – теории, претендующей на безошибочность и универсальность, либерализм никак не менее опасен, чем коммунизм. Скажем даже так: в присутствии коммунизма и других альтернативных доктрин он значительно менее опасен, чем тогда, когда удостаивается монополии и побеждает «полностью и окончательно».
Нам остается сказать о последнем недочете номиналистически-индивидуалистического принципа в политике. Речь идет о том, что на его основе невозможно ни выстроить теоретически, ни обеспечить систему общего блага. Здесь мы видим еще одно удручающее сходство либерализма с марксизмом: оба игнорируют интегративно-системную, относящуюся к общему интересу функцию политики. Для марксистов она всего лишь поле классового противоборства, для либералов – поприще специфических корпоративных интересов бюрократии, навязывающей свои частные интересы в качестве общественно необходимых.
На самом деле политика есть не только процедура утверждения тех или иных групповых интересов или процедура достижения их баланса; она есть, несомненно, и процедура открытия коллективных интересов нации как единого организма.
Но в номиналистической парадигме такому видению единого нет места: единое понимается как видимость, скрывающая мозаичную множественность. Специфическая дальтоника либеральной теории как раз и связана с тем, что она не видит общего – общих целей, интересов, ценностей. Вот почему нашей политической науке, представленной адептами западного либерализма, так трудно даются вопросы, несомненно относящиеся к ключевым в практической политике. Президент тщетно адресуется к политологическому сообществу, прося четко сформулировать, что собой представляет в современных условиях национальный интерес России, национальные цели и приоритеты, национальная безопасность. Либеральная теория прямо-таки стесняется таких «коллективистских» понятий, объявляя их либо теоретическими химерами, либо пережитками тоталитарного сознания. Реально де существуют лишь частные интересы, которые в политической сфере выступают как неотчуждаемые права и свободы гражданина и гарантии личности. И поскольку либеральная теория, как, впрочем, и любая другая, не знает процедур, посредством которых можно было бы непосредственно «привязать» к правам человека проблемы территориальной целостности государства, его геополитические интересы, ту или иную степень военной мощи и национальной безопасности, то все относящиеся к этому заботы она считает надуманными.
Поэтому допустимо предположить, что в умопомрачительных потерях России как государства – потерях территориальных, геополитических, военно-стратегических и экономических – свою долю вины должна нести и сама либеральная теория. Здесь, как и во многих других случаях, опыт показывает, что изъяны, связанные с дефицитом образования, подготовленности, личных способностей политических лидеров, оказываются куда меньшими, чем изъяны, вызванные догматической слепотой и упрямством теории. Хрущев и Брежнев были вряд ли более компетентными и образованными, чем нынешние лидеры, но они не прошли выучку либеральной теории и потому им и в голову не пришло бы ликвидировать систему стратегической обороны, отказаться от всех прежних союзников, раздробить и обезоружить страну в ответ на устное обещание «принять Россию в европейский дом». Прекраснодушие теории в одних случаях, как и ее разрушительное упрямство или жесткость в других, способны заходить куда дальше того, до чего способны довести простая нерасторопность или неграмотность.