Отстаивая абсолютное значение монархии, редактор «Московских ведомостей» огромную роль в «истреблении многовластия» отводит православной церкви. Он даже вопреки историческим фактам доказывает, что она «отреклась от земной власти» и «никогда не вступала в соперничество» с самодержавием. Однако в одном он, безусловно, прав: синодальная система, утвержденная Петром I, исключала развитие церковной оппозиции, превращая духовенство в послушную опору трона и власти.
Другой силой, способной возвысить авторитет самодержавия, Катков признает дворянство. И опять же он не особенно заботится об исторической достоверности своих мнений, сознательно лоббируя интересы ослабленного крестьянской реформой 1861 г. помещичьего сословия. В «Московских ведомостях» он настойчиво убеждает, что дворянство еще не утратило своей прежней силы и в состоянии «исполнить и при новых условиях свое органическое назначение, состоящее в службе по государственному делу».17 Но для этого необходимо «дарование» ему «политических прав», предоставление власти по земскому управлению. Через земства, полагает Катков, самодержавие «может войти в более тесную связь с народом», объединить под своим скипетром «здоровые элементы» общества. Тогда можно ожидать и затухания интеллигентской «крамолы», которая питается внешними теориями и отсутствием положительной деятельности на благо людей.
Спорность упований Каткова на дворянское сословие и духовенство свидетельствует о том, что русское самодержавие пришло к своему окончательному кризису и его «оздоровление» становилось все более проблематичным даже для неусыпных адептов «национальной системы». Радикализм начинал брать перевес в общественном сознании, готовя России катаклизмы и потрясения.
3. Теория русского византизма: К.Н.Леонтьев (1831-1891). В след Каткову движется и политическая мысль Леонтьева, создателя теории русского византизма. Она опирается на своеобразную диалектику, подводящую всякое развитие, всякое изменение под действие сформулированного им триадического закона. Согласно этому закону, все в мире пребывает лишь в пределах данной формы, не переходя ни в какое иное состояние: нечто либо только существует, либо не существует. Именно деспотизм формы, выражающей внутреннюю идею материи, приводит к возникновению явления, которое совершает постепенное восхождение от простейшего к сложнейшему, возвышается до обособления, «с одной стороны, от окружающего мира, а с другой - от сходных и родственных организмов, от всех сходных и родственных явлений». Так что высшая точка развития оказывается одновременно высшей степенью индивидуализации явления, воплощением высшей цветущей сложности. Все же последующее зависит от крепости и устойчивости формы. Явление живет и сохраняется пока сильны узы естественного деспотизма формы. Но как только форма перестает сдерживать разбегающуюся материю, процесс развития тотчас переходит на стадию разложения и гибели. Исчезновению явления предшествуют такие специфические моменты, как упрощение составных частей, уменьшение числа признаков, ослабление их единства и силы. Словом, происходит своего рода растворение индивидуальности, явление как бы достигает «неорганической нирваны», уходит в небытие. «Все постепенно понижается, мешается, сливается, а потом уже распадается и гибнет, переходя в нечто общее, не собой уже и не для себя существующее». Таким образом, развитие представляет собой триединый процесс: 1) первоначальной простоты, 2) цветущей сложности и 3) вторичного смесительного упрощения, - в равной мере охватывающий природные и социальные закономерности.
По триадической схеме развивается и государство: сперва совершается обособление свойственной ему политической формы, затем наступает период «наибольшей сложности и высшего единства», а после происходит падение государства, которое «выражается расстройством этой формы, большой общностью с окружающим». Долговечность государства не превышает 1000 или 1200 с небольшим лет. У каждого народа своя особая государственная форма. Она вырабатывается не вдруг и не сознательно и даже долгое время может оставаться непонятой. На начальной стадии, как правило, превалирует аристократическая форма; на стадии цветущей сложности «является наклонность к единоличной власти (хотя бы в виде сильного президентства, временной диктатуры, единоличной демагогии или тирании, как у эллинов в их цветущем периоде), а к старости и к смерти воцаряется демократическое, эгалитарное и либеральное начало». Отсюда следовало, что формула сильного государства - это диктатура, жесткая централизация, слабого же и умирающего - уравнение, «демократизация жизни и ума». Их выражением на одном полюсе является византизм, на другом - европеизм.
Все симпатии Леонтьева, естественно, на стороне византизма. В нем он выделяет прежде всего два момента: самодержавие в государстве и православие в религии. Византизм не знает «крайне преувеличенного понятия о земной личности человеческой», которое свойственно европеизму. Отвергает он и всякую мысль о всеобщем благоденствии народов, представляя в этом отношении полнейшую антитезу западных «идей всечеловечества в смысле земного всеравенства, земной всесвободы, земного всесовершенства и вседовольства».
По схеме Леонтьева, началом торжества византизма явилось воцарение императора Константина I (IV в.). До девятого столетия Византия и романо-германская Европа шествуют в рамках единой цивилизации. Однако со времени Карла Великого их пути постепенно расходятся и «на Западе стали более и более выясняться своя цивилизация и своя государственность». Христианство там смешивается с классической образованностью древнего мира, власть императора - с традицией феодального рыцарства и муниципального правления. Над всем берет верх сознание личности. Своего апогея этот процесс достигает к XVIII в., когда все проникается идеалами демократизма и «эгалитарной разнузданности». Личные права каждого, благоденствие всех - становятся лозунгами политики. « «И я имею те же права!», - говорит всякий и по вопросу о наслаждениях, забывая, что идет Людовику XIV, то не идет Гамбетте и Руместану», - в раздражении пишет Леонтьев. В результате происходит «сглаживание», усреднение сперва политических различии, а затем и экономических, умственных, половых. «Везде одни и те же более или менее демократизированные конституции. Везде германский рационализм, псевдобританская свобода, французское равенство, итальянская распущенность или исламский фанатизм, обращенный на службу той же распущенности. Везде гражданский брак, преследования католиков, везде презрение к аскетизму, ненависть к сословности и власти (не к своей власти, а к власти других), везде надежды на слепое земное счастье и земное полное равенство». Словом, весь путь, пройденный Европой с XVIII в., отмечен устремлением к однообразной простоте, и она, по мнению Леонтьева, должна будет в ближайшей перспективе «пасть и уступить место другим».
С ней должны будут разделить эту участь и все юго-западные славяне - болгары, сербы, чехи, которые также втянулись в орбиту европеизма и оттого «все без исключения демократы и конституционалисты». По этой причине Леонтьев отказывается от идеи славизма, или всеславянства, принимавшейся славянофильской партией, и выступает за единение с российскими «азиатцами», создание русско-азиатской цивилизации. Неудивительно, что евразийцы считают его своим непосредственным предшественником.
Переходя к России, Леонтьев подчеркивает особенно благотворное действие византизма на русской почве. Вместе с тем он вовсе не придает какого-то исключительного значения христианизации Руси; для него по-настоящему соприкосновение России с византизмом началось только в XV в., после падения самой восточно-христианской империи. Видимо, сказывалось влияние теории Филофея «Москва -третий Рим». Борьба московских князей за централизацию власти, по мнению Леонтьева, открывает период «сложного цветения» российской государственности. Многое свершили на этом поприще и первые Романовы. Вопреки сложившимся представлениям, Россия, на его взгляд, не теряет свой византийский облик и при Петре I. Несмотря на все его европеизаторские усилия, византизм продолжает оставаться прочной основой как государственного, так и домашнего быта. В сфере власти он далее усиливается по сравнению с византийским кесаризмом. Последний имел диктаториальное происхождение и переплетался с муниципальной избирательной системой. В России, напротив, он сразу сросся с родовым монархическим чувством, придавшим самодержавию наследственный характер. «Родовое монархическое чувство, - отмечает Леонтьев, - этот великорусский легитимизм был сперва обращен на дом Рюрика, а потом и на дом Романовых». Здесь и объяснение того, почему у нас не привилось аристократическое начало, принявшее в большей степени служебное, государственно-чиновное выражение.