Смекни!
smekni.com

Жиль Липовецки "Эра пустоты" (стр. 30 из 57)

В этот эпохального значения период нет ничего бо­лее странного, чем так называемое возвращение свя­тынь: популярность целомудрия и восточных религий (дзен, таоизм, буддизм), эзотерических верований и европейских традиций (каббала, пифагорейство, тео­софия, алхимия). Интенсивно изучаются Талмуд и Тора в йешишивах, множатся секты; несомненно, речь идет о феномене более чем постмодернистском, во­преки провозглашенному столпами Просвещения про­рыву в связи с возникновением культа разума и про­гресса. Неужели кризис модернизма вызвал сомнения

174

в его неумении решать фундаментальные проблемы жизни, в его неспособности уважать многообразие культур и принести всем мир и благополучие? Что это, возврат к свойственному Западу сопротивлению именно тогда, когда нет никакого смысла его оказы­вать? Протест индивидов и групп против глобальной стандартизации? Альтернатива страху сорваться с места, возвращающая назад верования прошлого?1 Признаемся, что подобные утверждения не убеждают. Следовало бы поставить на свое законное место ны­нешнее увлечение разными сакральностями. Результа­том процесса персонализации является беспрецедент­ный откат от духовности. Современный индиви­дуализм непрестанно подрывает основы религии: в 1967 году во Франции 81 % молодых людей от 15 до 30 лет утверждали, что верят в Бога; в 1977 году их число снизилось до 62 %, а в 1979 году лишь 45.5 % студентов заявили, что они верующие. Более того, са­ма религия подвержена процессу персонализации: люди верят, но выборочно; сохраняют одну догму, но отметают другую, путают Евангелие с Кораном, дзе-ном или буддизмом; духовность оказалась втянутой в калейдоскоп супермаркетов и самообслуживания. Turn over,2 дестабилизация отнесли сакральность к то­му же разряду, что и труд-или мода: какое-то время обыватель — христианин, какое-то — буддист, не­сколько лет — последователь Кришны или Магараджи Джи. Духовное возрождение происходит не благодаря драматическому отсутствию смысла, оно не является следствием сопротивления засилью технократов, а возникает в результате постмодернистского индиви­дуализма при возврате к гибкой логике. Увлечение

1 Годибер П. От культурного к святому (Gaudibert P. Du culturel аи sacre. Casterman, 1981).

2 Переворот — англ.

175

вопросами религии неотделимо от десубстанциализа-ции нарциссов, от «колеблющегося индивида», ищу­щего самого себя, но без самоистязания и веры, ска­жем, в могущество науки. Оно того же порядка, что и мимолетные, но тем не менее сильные увлечения той или иной диетической или спортивной методикой. Представляя собой потребность обрести или уничто­жить себя, как и сам предмет исследования или покло­нения, превозношение межличностных отношений или личной медитации, допуская чрезмерную терпи­мость и хрупкость, признавая самые мощные импе­ративы, неомистицизм участвует в персонализиро­ванной технологизации смысла и истины, «пси»-нар-циссизма, несмотря на отсылки к Абсолюту, который при этом подразумевается. Отнюдь не противореча основной логике нашего времени, возрождение ду­ховных потребностей и эзотерических ценностей всякого рода лишь завершает и дополняет богатый выбор и возможности частной жизни, допуская са­мые различные ощущения в соответствии с процес­сом персонализации.

Бессилие авангарда

Художественный образ постмодернизма таков: вы­бившийся из сил авангард топчется на месте и под­меняет изобретательством наивное и бесхитростное вдохновение. Шестидесятые годы дали постмодерниз­му толчок, похожий на первый удар в футболе; несмот­ря на поднятую шумиху, они не «совершили никакого переворота в эстетических формах» (с. 132), за исклю­чением нескольких новаторских приемов в романе. Впрочем, искусство обезьянничает, копируя у новато­ров прошлых лет насилие, жестокость и кроме того добавляет много шума. По мнению Д. Белла, искусство

176

утрачивает всякое чувство меры, окончательно стира­ет границы между вымыслом и жизнью, отказывается сохранять дистанцию между зрителем и событием, стремясь добиться немедленного эффекта (акции, хеппенинги, living theatre.1 Шестидесятники хотели «отыскать примитивные корни порывов» (с. 150); ир-рационалистская чувствительность развернулась во всю ширь, требуя больше сенсаций, шокирующих эф­фектов и эмоций, как это происходит в body art2 и ритуальных спектаклях Г. Ниша. Художники отказы­ваются соблюдать законы искусства, идеалом для них становится «натуральность», спонтанность; они зани­маются импровизацией на скорую руку (Гинзберг, Ке-руак). Излюбленной темой литературы является су­масшествие, подлость, моральная и сексуальная распу­щенность (Берроуз, Гиота, Селби, Мейлер): «Новая чувствительность — это реванш, победа чувства над духом» (с. 39), снимаются все запреты во имя свободы, разнузданности и непристойности, ради инстинктив­ного прославления личности. Постмодернизм — это всего лишь современный синоним морального и эсте­тического упадка. Мысль ничуть не оригинальная: еще в начале пятидесятых Г. Рид писал: «Творчество моло­дежи представляет собой лишь запоздалый отклик взрывов, прозвучавших в тридцатые или сороковые

годы».

Заявлять, что авангард страдает бесплодием еще с 1930-х годов, конечно же, несправедливо, этому можно было бы противопоставить ряд творческих и оригинальных течений. При всем при том, несмотря на допущенное преувеличение, с авангардом, особен­но в наши дни, связана действительно важная социо­логическая и эстетическая проблема. Настоящие про-

1 Живой театр — англ,

2 Искусство тела — англ.

177

рывы становятся все более редкими, впечатление «Я это уже видел» преобладает над новизной, происхо­дящие перемены однообразны, ни у кого нет ощу­щения, что мы переживаем революционную эпоху. Впрочем, этот упадок творческих способностей у авангардистов совпадает с проблематичностью выда­вать себя за таковых: «Мода на всякие „измы\" сегод­ня прошла» (с. 113). Трескучие манифесты начала ве­ка, великие провокации давно приелись. Но одышка, появившаяся у авангарда, не означает, что искусство мертво, что у художников больше нет воображения: просто самые интересные произведения не к мес­ту, их авторы больше не стремятся к поиску новых средств, становясь скорее «субъективными» ремес­ленниками, одержимыми своими идеями, а не поис­ками, в лучшем смысле, нового. Подобно участникам жесткого революционного диспута или «героям» по­литического террора, авангардисты толкут воду в ступе, продолжают экспериментировать, но с ни­чтожными, одинаковыми или не представляющими интереса результатами, границы, которые они пре­одолевают, несущественны; искусство находится на стадии упадка. Несмотря на напыщенные фразы, в искусстве больше не существует образца для пер­манентной революции. Чтобы в этом убедиться, до­статочно посмотреть некоторые «эксперименталь­ные» фильмы: действительно, их авторы вырвались за пределы коммерческого интереса или повествования-изображения, но лишь для того, чтобы впасть во вре­менной пробел, в экстремизм планов и их продолже­ний, где все застыло в неподвижности, в эксперимен­тирование — не как поиск, а как образ действия. Ж.-М. Строб до изнеможения снимает однообразные картины; А. Вароль уже снимал спящего человека в течение шести с половиной часов и небоскреб Эм-пайр стейт билдинг — в течение восьми часов, при-

178

чем продолжительность фильма совпадала с реаль­ным временем. Эту манеру можно было бы назвать кинематографией ready-made;1 на этом различии и сыграл Дюшан, дискредитировав понятие о том, что такое творчество, ремесло и художественное чутье. Зачем-то понадобилось все начинать сначала спустя шестьдесят лет. Продолжительность фильма стала больше, а содержание юмора — меньше. Эпизод с писсуаром — признак смятения, деградации авангар­да. Признаться, гораздо больше экспериментаторства, неожиданности и смелости мы видим в фигуре мело­мана с наушниками, в видеоиграх, в парусной доске, в рекламных клипах, чем во всех авангардистских фильмах и всех антиконструкциях, следующих прин­ципу «так-сяк» в отношении качества сценария и ди­алогов. Положение постмодернизма таково: искусст­во более не является вектором революции, оно утра­чивает свою роль первопроходца, не вносит струи свежего воздуха, истощая свои силы в стереотипно­сти радикализма. Здесь, впрочем, как и везде, его герои устали от жизни.

Именно в этот момент по ту сторону Атлантики, а затем и в Европе завоевывает популярность, процвета­ет движение так называемого постмодернизма, кото­рый обращает на себя внимание, с одной стороны, критикой увлеченности идеалами новаторства и рево­люционности любой ценой, с другой стороны, возвра­том к модернизму. Это тяга к традициям, местному колориту, декоративности. Сначала архитекторы, а затем и художники выступают против авангарда, кото­рому свойственны идеи элитарности, терроризма, су­ровости. Так возник постмодернизм или, скорее, пост­авангардизм. В то время как модернизм был экслюзи-вен, «постмодернизм стал настолько инклюзивен, что

На заказ — англ.

179

готов включить б ряды союзников своего заклятого врага — пуризм, когда это кажется ему оправдан­ным».1 Постмодернизм не связан с созданием какого-то нового стиля, он включает в себя все стили, в том числе самые современные: он перелистывает страни­цы искусства, и традиции становятся живым источни­ком вдохновения наряду с новыми идеями. А искусст­во модернизма представляется ему как одна из тради­ций. В результате ценности, которые было запрещено показывать при свете дня, выдвигаются на первый план, в противоположность модернистскому радика­лизму. Преобладают эклектизм, разнородность стилей в пределах одной и той же работы, украшательство, метафоричность, развлекательность, провинциализм, приверженность к исторической памяти. Постмодер­низм выступает против одномерности модернистского искусства и обращается к фантастическим, бездум­ным, гибридным произведениям: «Самые характерные творения постмодернизма, по сути, свидетельствуют о явном раздвоении личности, преднамеренной шизо­френии».2 Постмодернистский ревизионизм неотделим от всеобщего увлечения стилем «ретро», но его теоре­тическое обоснование указывает на то, что его значе­ние не исчерпывается обыкновенной ностальгией по прошлому.