58
может верить в труд, узнав о масштабах прогулов и i II in over,1 о страсти к отпускам, уик-эндам, развлечениям, которая не перестает усиливаться, когда уход п,1 пенсию становится всеобщим стремлением, если не идеалом жизни; кто еще может верить в семью, когда число разводов неуклонно увеличивается, когда стариков загоняют в дома престарелых, когда пожилые желают оставаться «молодыми» и участвуют в конкурсах «пси»; когда супружеские пары становятся «свободными», когда узаконены аборты, применение контрацептивов; кто еще может думать об армии, когда принимаются все меры для того, чтобы ее реформировать, когда уклонение от военной службы уже не считается бесчестием; можно ли говорить о добросовестности, экономии, о профессиональной пике, об авторитете, о санкциях? Вслед за церковью, которой даже не удается пополнять ряды своих служителей, в упадок пришло и профсоюзное движение. Пели во Франции в 30-е годы насчитывалось 50 % грудящихся — членов профсоюзов, то в настоящее нремя они составляют 25 % от общего числа работающих. Повсюду растет волна недовольства, лишающая социальные институты их былого значения и одновременно силы эмоциональной мобилизации. И все же система функционирует, общество воспроизводит себя, но двигаясь в пустоте, не придерживаясь определенных законов или ориентиров, в большей степени контролируемое «специалистами», последними жрецами, как их назвал бы Ницше; единственными, кто еще желает внести смысл и ценность туда, где уже нет ничего, кроме апатии и пустыни. Если система, в которой мы живем, напоминает капсулы астро-
1 Текучесть рабочей силы — англ. См.: Русселе Ж. Аллергия к труду. Rousselet J. L\'Allergie au travail, Ed. du Seuil, coll. «Points-actu-els». P. 41—42.
59
навтов, о которых говорит Рощак, то не столько из-за рациональности и предвидения, которые царят в ней, сколько по причине эмоциональной пустоты, эмоциональной невесомости, в которой развертываются социальные операции, И loft,1 ставший образом нового жилого помещения, в которое превратились склады, вполне может превратиться и в правило повседневности, а именно в обычай жить в упраздненных пространствах.
Апатия new look2
Все это не следует рассматривать как вечные сетования по поводу западного упадничества, конца идеологий и «смерти Бога». Европейский нигилизм, согласно анализу Ницше, в той мере, в какой он касается печального обесценивания всех высших ценностей и отрицания смысла жизни, более не соответствует этой массовой демобилизации, которая не сопровождается ни отчаянием, ни ощущением бессмысленности происходящего. При всей ее индифферентности постмодернистская пустыня так же далека от «пассивного» нигилизма и от мрачного смакования всемирной тщеты, как и от «активного» нигилизма с его саморазрушением. Бог мертв, великие цели поблекли, но всему миру на это наплевать; вот где радостная новость, вот где предел предсказания Ницше относительно заката Европы. Отсутствие смысла, гибель идеалов не привели, как можно было ожидать, к новым скорбям, большей бессмыслице, большему пессимизму. Этому все еще религиозному и трагическому образу противостоит рост всеобщей апатии с ее перепадами роста и упадка, утверждения и отрицания, здоровья и недугов,
1 Чердак — англ.
2 Новый взгляд — англ.
которые мы не в состоянии учесть. Даже «несовершенный» нигилизм с его светскими эрзац-идеалами делает свое дело; и наша ненасытная жажда сенсаций, секса, удовольствий ничего не скрывает, ничего не восполняет, в особенности бездну чувств, разверзшу-к >ся после смерти Бога. Перед нами равнодушие, а не метафизическая скорбь. Идеал аскетов больше не является главным символом современного капитализма; потребление, развлечения, доступность не имеют более никакого отношения к великим операциям священнодействующего исцеления: гипнотизирование — общение с природой ради спасения жизни; раздражение чувств с помощью машинальной активности и строгого следования правилам, усиление эмоций, обостренных сознанием греха и своей виновности.1 Что же сохранилось из всего этого в тот момент, когда капитализм манипулирует с либидо, с творчеством, с персонализацией?2 Постмодернистская свобода положила конец беспечности, ангажированности или нигилистической распущенности; непринужденность положила конец аскетической скованности. Отделяя желание от коллективного воздействия, вызывая приток энергии, остужая энтузиазм и возмущение, охва-
1 Ницше Ф. К генеалогии морали // Соч. в 2-х т. Т. 2. М.: Мысль, 1996.
2 Зато в некоторых отрывках из посмертных работ Ницше с поразительной четкостью описаны характерные признаки «современного духа»: «терпимость» (вместо неспособности сказать «нет» и «да»); «широта симпатий» (на треть безразличие, на треть любопытство, на треть — нездоровая возбудимость); «объективность» (отсутствие личности, недостаток воли, неспособность к «любви»); «свобода», противопоставляемая правилам (романтизм); «истина», противопоставляемая фальсификации и лжи (натурализм); «научность» («человеческий документ»: на немецком языке как роман с продолжением и приложение — вместо сочинения)... (весна—осень 1087 г.). См.: Ницше Ф. Европейский нигилизм / Пер. на фр. А. Кре-мер-Мариетти. U. G. E. Coll. «10/18». Р. 242.
60
61
тывающее общество, система предлагает разрядку, эмоциональную передышку.
Из современных крупных работ назовем такие как «Женщина-левша» П. Хандтке (Handtke P. La Femme gauchere), «Лечебница для душевнобольных» Ж. Лаво-дана (Lavaudant С. Palazzo mentale), «Песнь об Индии» М. Дюра (Duras M. India song), «Эдисон» Б. Уилсона (Wilson В. Edison). Посвящены они американскому гиперреализму и в той или иной степени разоблачают дух того времени, оставляя далеко позади страдания и ностальгию по чувствам, которые характерны для экзистенциализма или театра абсурда. Пустыня более не привлекает к себе внимание с помощью мятежа, крика или призыва к вступлению в контакт; это не что иное, как безразличие к чувствам, неизбежное их отсутствие, отстраненная эстетика, но ни в коем случае не отчужденность. Гиперреалистические полотна не содержат никакого смысла, не могут ничего сказать; тем не менее, их пустота является антиподом трагического, по мнению прежних авторов, дефицита чувств. Любая картина может быть написана с той же законченностью, с той же холодной бесстрастностью: сверкающие лаком экипажи, отражения в витринах, гигантские живописные портреты, складки тканей, лошади и коровы, хромированные автомобили, панорамы городов, в которых нет тревоги и критического настроения. Благодаря своему равнодушию к мотивам, к смыслу, к миражу гиперреализм становится чистой игрой, предлагаемой ради одного лишь удовольствия создавать обманчивую внешность, спектаклем ради спектакля. Остается лишь труд живописца, игра в изображение, лишенное его классического содержания, причем действительность находится за пределами изображения по установившейся привычке самих моделей, ориентированных на фотографию. Отрыв от реальности и гиперреалистическая завершенность осуществленно-
62
го изображения, исторически учрежденного как гуманистическое пространство, превращается в застывшее, механическое произведение, лишенное человеческих масштабов благодаря преувеличениям и выделению определенных форм и цветов, не выходящих за рамки правил, но «обветшалых»; порядок изображения в известной мере старообразен, несмотря на мастерство исполнения.
То, что справедливо в отношении живописи, также справедливо относительно повседневной жизни. Противопоставление чувства и его отсутствие уже не столь разительно и утрачивает свой радикальный характер перед фривольностью или тщетностью моды, развлечениями и рекламой. В эпоху показного коренные противоречия, такие как истина и фальшь, прекрасное и уродливое, действительность и иллюзия, смысл и бессмыслица стираются; антагонистические установки становятся «расплывчатыми», люди начинают понимать, вопреки воззрениям наших метафизиков и противников метафизики, что отныне можно жить, не имея перед собой ни цели, ни смысла, словно по кем-то написанному сценарию, и это в новинку. «Любое чувство лучше, чем совсем никакого», — говаривал Ницше, хотя сегодня это перестало быть истиной; потребность, в собственном значении слова, исчезла, и существование, безразличное к смыслу жизни, может проявить себя без патетики и трагизма, без устремления к новым ценностям; тем лучше, зато возникают новые вопросы, освобожденные от ностальгических грез. По крайней мере, апатия new look имеет то преимущество, что она не поощряет гибельные безумства великих проповедников пустыни.
Равнодушие усиливается. Нигде этот феномен так не заметен, как в сфере образования, где за какие-то несколько лет с молниеносной быстротой престиж и авторитет преподавателей исчезли почти окончатель-
63
но. Отныне слова учителя лишены сакральности, опошлены, поставлены вровень с тем, что говорится в СМИ, а преподавание превратилось в механический процесс, нейтрализованный апатией учащихся, внимание которых рассеяно, и небрежным скептицизмом по отношению к знаниям. Учителя в большом смятении. Именно это разочарование в науке показательно, это, при прочих равных условиях, важнее скуки, охватившей лицеистов.
Вследствие этого лицей напоминает не столько казарму, сколько пустыню (если не учитывать того, что сама казарма представляет собой пустыню), где молодежь растет, не имея перед собой великих целей и не проявляя ни к чему интереса. Однако любой ценой нужно вводить какие-то новшества: больше либерализма, участия, педагогических исследований; и тут-то возникает скандальная ситуация: чем больше школа прислушивается к ученикам, тем скорее они отвыкают от этого пустого места. Именно таким образом было покончено со студенческими волнениями конца 1960-х годов. Дух протеста улетучился, лицей стал чем-то вроде мумии, и усталые преподаватели неспособны вдохнуть в него жизнь.