Смекни!
smekni.com

Е. Петровская. Антифотография. (стр. 13 из 19)

\' Boris Grays. The Eroticism of Imperfection. - In: The Hasselblad Award 2000. Boris Mikhailov (Dance 1978). Goteborg: Hasselblad Center, 2000, pp. 74-77.

\" Ibid., p. 76. Кстати, мера условности плакатных героев этого времени вряд ли предполагала соответствие: «идеальный образ» был настолько схематичен, что «идеологическая реклама» просто не идет ни в какое сравнение с рекламой «коммерческой», вопреки тому оптимистично-«прозападному» утверждению, какое делает об этом Гройс.

[борис Михайлов]: аффект времени 73

«наличного». То, что отпечатывается - вопреки идеологии, но также и здравому смыслу, - содержит в себе неизбежный оттенок гротеска. Этот невольный гротеск, гротеск про-явления, и обна­жает те самые «структуры чувства», которые объединяют теперь уже и «их», и «нас». Объединяют силой «общего места».

«Современная художественная] традиция» заговорила «воз­вышенно о среднем и даже о плохом...*, — констатирует не без об­легчения Михайлов*. Что, добавим от себя, приводит к пересмот­ру «героичесних» концепций: нет больше «уникального момента», но нет и такого архива, который сохранял бы, санкци­онировал, а в конечном счете и порождал указанную уникаль­ность. Если что и сохраняется, то в основном ненужные вещи, те, что неловко «зависают» на границе бытия и небытия\". В этом смысле открытость архива превосходит все возможные ожида­ния: его тотальный «демократизм» приводит к отрицанию самой идеи ценности. Отныне архив - это «мусор», то есть вместилище всего, что не имеет мандата на существование в культуре. А это и есть обрывки частного, но частного, утратившего свой определя­ющий критерий: оно больше не познается как оборотная сторо­на «гения», самих его «произведений» - их-то хранит, узаконива­ет и приумножает архив. (Собственно, этим статусом, статусом произведения, он последовательно и стратегически направлен­но наделяет лишенное формы: дневниковые записи, маргиналии, заметки, конспекты и проч.) Частное, повторим, не стоит в оппо­зиции к чему бы то ни было: это есть торжество социальных энергий как таковых. И современное искусство как раз стано­вится таким его «архивом» - перетолкование, но и реализация идей, провозглашенных Александром Родченко.

Так же как меняется понятие архива - коллективная память замыкается на самой себе, вернее, на своих ближайших матери-Bons Mikhailov. Unfinished Dissertation, p. 75.

\" См.: Борис Гройс, Илья Кабаков. Диалоги (1990-1994). Общ. редакция и вступ. статья Е.В. Петровской. M.: Ad Marginem, 1999. Диалог 8, особ. с. 109-

74 антифотография

альных формах, - видоизменяются и условия фотографирова­ния: «самые интересные точки современности» (вспомним снова А. Родченко) сменяются Михайловским «блуждающим» взглядом: этот взгляд фиксирует случайное, частичное, нелепое. Если вдруг им открывается «красота» - лица, взгляда, человеческой фигу­ры, - то в то же время видно, какие силы ее формируют, насколь­ко ее «явление» - а это, в сущности, оптический эффект - произ-водно от сырого материала социума. Скажем таю «красота» -культурно заданный фокус нашего взгляда, то, что мы привыкли замечать в качестве законченной формы. Мы видим каркас кра­соты. Даже если последняя предъявляется нам в обновленных ра­курсах - скажем, «сверху» и «снизу». Борис Михайлов учит видит невидимое, то, что остается вне рамок культурно сформирован­ного интереса. В то же время это не есть «безобразное». (Вот по­чему о «несовершенстве» говорить здесь нужно осторожно.) Мир Бориса Михайлова, его подразумеваемый референт, располага­ется в этом (категориальном) промежутке: это частное до его па­дения, вернее, распадения на частное и иное. Частное как элемен­тарная стихия. Но только без всякой онтологии. Частное как силы, формирующие социум в отсутствие и вне любых оппози­ций. В том числе и оппозиции сугубо политической. Именно в силу самой своей оптики Михайлов не в состоянии «занять пози­цию»: он не «против» и не «за», но скорее слит с самой повседнев­ностью, которая и диктует ему определенные углы и взгляды: фо­тограф определяет себя как шпиона, но знает, что кто-то - точнее что-то - все время шпионит за ним*.

Такой оптикой объясняется и то, что трансформацию пре­терпевает многопортрет, идея которого восходит опять же к

• Boris Mikbailov. Unfinished Dissertation, pp. 197, 126, 151. Сюда же, за­метим, включается и проблематика советского: советское («серое») не схватывается ни одним из взглядов, но рождается на их пересече­нии. В другом месте мы писали о том, что это - «нефотографическое в фотографии1». См. нашу книгу: Елена Петровская. Непроявленное. Очерки по философии фотографии. M: Ad Marginem, 2002, с. 111.

[борис Михайлов]: аффект времени 75

Александру Родченко. У Бориса Михайлова это не столько се­рия лиц или фигурных, но с опорой на лицо, изображений, сколько серия спин, полупрофилей, а также сторонящихся пейзажей. Это мир до (само) предъявления. Поэтому лицо ока­зывается в нем не центром, не носителем красоты и даже, на худой конец, «несовершенства». Оно, напротив, предстает слу­чайной складкой социального ландшафта, одной из многих фигурации частного. В самом деле: лицо у Михайлова значимо постольку, поскольку оно обезличено, поскольку через него проходят - его формируют - коллективные аффекты. Такая трансформация возможна в первую очередь благодаря серий­ности, стирающей фиксацию на одном-единственном изобра­жении. Если угодно, это портрет в становлении - демонтиро­ванный жанр, который восстанавливается параллельно с появлением (проступанием) самих фигуральных объектов.

«Новая фотография» для «нового мира» - вот ее исход. Вот ее развитие. Ибо несомненно одно: утрата идеи Времени, мечты о Времени не заканчивается трагическим финалом. Время без уто­пии, как и время без времени (ведь что такое, если подумать, пре­словутый «застой»?), не есть исчезновение времени вообще. Ибо оно по-прежнему проживается и, возможно даже, в менее отчуж­денной форме. Оно проживается незаметно, так сказать, незре­лищно, и эта его укромность, укромность - но никак не убогость - советского времени, вызывает ностальгию. Этого вре­мени больше нет. Память об этом времени отсутствует (что о нем можно вспомнить? имеется в виду: что хорошего?) или формиру­ется сейчас впервые. Но это не память знания. Не память офици­ального архива. Это попытка вернуться к самим себе через утра­ченное время, попытка понять, как вообще возможно помнить. Борис Михайлов возвращает не столько утраченное, сколько ни­когда не бывшее - для нас. И все же в этой пустоте, в этом прова­ле памяти размещается история наших родителей, недосказан­ная, еще не написанная. История очередного «поколения», «периода», возможно, просто «декады». История, частью которой

76 антифотография

являемся мы сами. С трудом что-либо узнавая, мы, однако же, не в силах оторваться: в этих простых образах нет никого из знако­мых, в них же запечатлена — сама наша чувственность. Ибо «со­ветское», как оно нам видится сегодня, не исчерпывается непри­язнью к общественным установлениям или не слишком рафинированным бытовым привычкам. Скорее, это конститу­тивная сила самого (незримого) сообщества, то, что не перестает разделять, но и связывать приватное и публичное, общее и уни­кальное в условиях замкнутой, «остывшей» социальной жизни. Тогда как частное, о чем немало говорилось выше, есть область не только социальной недифференцированности, но равным об­разом и аффективных связей, того сообщества, которое всегда в каком-то смысле противоположно обществу, хотя его же, бе­зусловно, и питает. Эти связи имеют свой рисунок, иногда дости­гающий порога видимости. То, что мы не можем «схватить» в фо­тографиях Михайлова и что в то же время заставляет снова и снова к ним возвращаться - без надежды найти их «смысл» или проникнуть в их «тайну», - и есть «слепое поле» аффекта. Слепое поле или подразумеваемый референт, который требует зритель­ского соучастия. Не одна общность, отстраненно исследующая другую, но рождение единого сообщества, когда в дне нынешнем открывается место для прошлого, когда наконец начинают про­рисовываться его контуры и, соответственно, «смысл». По Бе-ньямину это есть не что иное, как рождение созвездия - констел­ляции настоящего и прошлого, невозможной без того (без тех), кто как пристрастный зритель ее довершает.

(СИНДИ ШЕРМАН): АФФЕКТ ТЕЛА

В ФОТОСЕРИЯХ Михайлова ничего не происходит. Люди лежат, подставляя немолодые тучные тела солнечному свету «Соленое озеро»), люди стоят на автобусной остановке, си­дят на скамейке во дворе или бегло и стыдливо смотрят в объектив («Неоконченная диссертация»). Тяжестью придавлено распластанное тело заснувшего на тротуаре человека («Су­мерки»). Даже в далеком майском параде (1975) есть налет статуарности, подчеркнутый яркой ручной раскраской фото­графий. Танец тоже как будто длится не переставая. Ничего не происходит, потому что все заранее известно, потому что полнота жизни уже состоялась. Время принимает форму про­странства, всасывается и поглощается им. Если оно и движет­ся, то и в самом деле незаметно, ибо растворено в стольких похожих ежедневных действиях стольких «обычных» совет­ских людей. Это время есть слабый гул «советского», его по-другому не обнаружимой

повседневности. Оно спрятано в ней и при этом отличает ее от прочих разновидностей «ба­нального»: мечта не умерла, она просто стала общедоступной, превратившись, естественно, в китч. Свернувшись, время ре­зонирует новым напряжением, напряжением внезапно утра-

78 антифотография J

ченной - отколовшейся, надо думать, - стрелы. Оно целится I само в себя, перестав быть вектором. Этим и создается его ] особенный аффект. Это не конец истории, но конец утопии, а • значит - конец всех возможных времен. Жизнь расположи­лась в горизонте вечности.

Но гул звучит. Он не достигает порога сознания. Как не до­стигает его и другой гул, несущийся издалека, вернее сказать, неизвестно откуда, - тайный ужас, внушаемый телом. Хочет­ся добавить: «собственным» телом, но вот тут и начинаются проблемы. «Мое» тело, то, которым только и открывается до­ступ в мир, с трудом принадлежит «мне». Это тело является площадкой многих фантазмов - социальных, сексуальных, ролевых. Пожалуй, никогда раньше «мое» тело не было от «ме­ня» так далеко, как сегодня, когда все работает на то, чтобы сделать его максимально совершенным и «близким». Но чем больше тело превращается в объект манипулирования, тем больше оно отчуждается и мстит. Мстит невозможностью быть когда-либо присвоенным. Этот микшированный ужас тела, растворенный эхом в повседневности и по-новому объ­единяющий людей, и исследует фотограф Синди Шерман. Подчеркнем: аффекты, о которых мы говорим, носят пре­дельно стертый характер. Они суть условия единения, усло­вия идентичности вне всякой идентичности, линии, по кото­рым выстраиваются (не) возможные сообщества. По сути, речь идет о призрачных ликах самой повседневности, кото­рая в остальном по-прежнему неразличима. Она восстанав­ливается по маршрутам рутинных массовых передвижений, но точно так же кристаллизуется в работах, которые давно перестали быть «произведениями искусства». Ни Михайлов, ни Шерман не являются художниками в традиционном пони­мании. Их «творения» бесспорно маргинальны. Михайлов снимал многие серии «для себя», как вынужденный, но и доб­ровольный аутсайдер, в то время как Шерман славится тем, что ее фото открывали простор самым разным, часто откро-