Если что объединяло Россию и США в XIX в., как, впрочем, и позже, — это демографические масштабы: огромность человеческих множеств, способных подняться к социальной и культурной активности, проблема управления этой активностью, ее направления в желаемое для власти русло. Тот же XIX век — время становления «популярных» культуры и ли-
404 Достоевский Ф.М. Цит. соч. Т. 11. С. 119, 140.
«s Об этом см. раздел: Секс и секты в телах и текстах: Где был Рахметов, пока не вернулся Шатовым // Эткинд А. Толкование путешествий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах. М.: Новое литературное обозрение, 2001.
тературы, которые вскоре начнут называться «массовыми»: начало соперничества «между дешевой книжонкой о мирском преуспеянии и житием святого, между приключенческим романом и повестью Толстого или Тургенева, между бесконечной сагой о разбойниках в еженедельных выпусках копеечной газеты и еженедельным же профсоюзным листком с песнями о революционной борьбе»406. Сам по себе факт такого соперничества, подчеркивает американский исследователь этой проблемы Дж. Брукс, не представлял собой ничего оригинального, оно наблюдалось в это время и в Западной Европе, и в Америке. Но его характер и исход определились всецело спецификой русской ситуации. В то время как в Соединенных Штатах издания, поддерживаемые социальными меценатами, были постепенно вытеснены популярной коммерческой продукцией, в России именно последняя оказалась в уязвимом положении. В неприятии ее «цинизма» (а именно склонности «апеллировать к мирским устремлениям и материальным грезам»), подчеркивает Брукс, неожиданным образом объединились самые разнородные социальные силы, от революционных радикалов до либеральных просветителей, от популистов до западников, от иерархов церкви до государственных бюрократов. После революции 1917 г. благородный утопизм российского просветительства был «взят на вооружение» строителями социалистической культуры, исполненными решимости создать новый мир, где чисто развлекательному, невоспитательному чтиву места как бы и не предполагалось.
«Политически корректная» литературная продукция, количественно господствовавшая в России (СССР) под маркой «социалистический реализм», сопоставима с массовой коммерческой беллетристикой. Можно говорить о двух версиях функциональной эстетики, сработанной под популярную аудиторию и принятой ею. И в той, и в другой явственно выражено утопическое начало, редуцированное (для удобства потребления) к формуле: производственно-назидательной или авантюрно-любовной. И той и другой жизнь изображается сквозь призму простого желания, но в социалистическом реализме его исполнение выглядит как ступень на пути к коллективной цели, бесконечно отодвигаемой в будущее. Огромность совместно прилагаемых усилий и приносимых жертв повышает и подчеркивает ее (этой цели) неразменную ценность. Литература стремится служить источником катар-
406 Brooks J. When Russia Learned to Read. N.Y., 1978. P. 298..
12. Заказ № 1210.
298
Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски»
сического переживания, ощущения приобщенности к сверхсмыслу. Это дискурс власти «в духе Холлингсуорта»: он способен «пробудить энтузиазм человеческих множеств (на уровне великой исторической трагедии, создавая почву для уверенного единения взглядов), но не дает инструментов для анализа общественного мира»407.
В коммерческой беллетристике, обслуживающей аудиторию «в манере Вестервелта», символическая награда сопряжена с актом досугового потребления, который осуществляется на индивидуально-контрактной основе, отличается дискретностью, дробностью. Краткосрочный кредит читательского внимания возвращается в виде непосредственного удовольствия и самоутверждения в воображении. «Инструментов для анализа общественного мира» этот дискурс также не дает. Не требует он от читателя и акта веры, хотя в иных отношениях «популярная культура напоминает светскую религию, обещающую освобождение, только не в ином мире, а в этом»408.
Коммерческая монокультура, внешне непохожая на монокультуру идеологическую, тем не менее родственна ей функционально, — можно сказать, что в них проявляются две версии современного дискурса власти, конкурирующие в глобальном культурном и социальном пространстве. «Романы про любовь», написанные в Америке и в России полтораста лет назад, оказываются в этом смысле и сегодня на удивление актуальны.
4. Разговоры по-домашнему. У.Д. Хоуэллс и И. Гончаров
Самое лениво сказанное слово в семье имеет свой оттенок. И бесконечная, своеобразная, чисто филологическая словесная нюансировка составляет фон семейного общения
О. Мандельштам
И.А. Гончаров и У.Д. Хоуэллс принадлежат к числу художников-бытописателей, для которых характерна осознанная озабоченность проблемой национального своеобразия.
407 Robin R. Socialist Realism: An Impossible Aesthetic. Stanford: Stanford University Press, 1992. P. xxvi.
408 Twitchell J.B. Carnival Culture. The Trashing of Taste in America. N.Y.: Columbia University Press, 1992.
Приложение. Разговоры о разговорах
299
Оба — реалисты по самоопределению и стойкой литературной репутации. Оба видели свою миссию в освобождении литературы от обветшалых, заемных (ассоциируемых на том этапе с романтизмом) формально-жанровых условностей, в верном отображении отечественной жизни. Внимание к национальному проявляется у обоих не только в фиксации специфических реалий, но и в усилиях создать художественную версию «базового» для национальной культуры типа личности. Успех в этом обоих прозаиков общепризнан: романы «Обломов» (1859) и «Возвышение Сайласа Лэфема» (1885) с момента их написания и по сей день настойчиво обсуждаются в аспекте национального своеобразия запечатленных в них человеческих типов и картин жизни.
Проблема национальной специфики как специфики речевой ясно осознавалась авторами обоих романов: язык, речь, по убеждению Гончарова, — «самое живое и чуть ли не единственное выражение национальности»409. Драматический компонент художественной прозы — сцены быта, пронизанные диалогами или описывающие общение, — с его точки зрения, труднее всего поддается переводу: «драматические произведения вообще всегда бледнеют даже в хороших переводах на другие языки»410. Последнее происходит оттого, что смысловые импликации, соединяющие микроконтекст внутрироман-ного общения с макроконтекстом «родной» культуры, узнаваемы и драгоценны для «своих», но для «чужих», иноязычных читателей, увы, теряются (тем более, что их прояснение и реконструкция, как правило, не осознаются переводчиком как специальная задача). Себя, наряду с Гоголем и Островским, Гончаров относил как раз к числу «тесно национальных живописцев быта и нравов русских», которые «не могут быть переводимы на чужие языки без ущерба достоинству их сочинений»411. Со своей стороны, и Хоуэллс утверждал: в литературе «мы хотели бы слышать подлинную американскую речь, во всем разнообразии ее говоров — теннессийского, филадельфийского, бостонского, нью-йоркского»412, — разнообразии, рассчитанном, как нетрудно предположить, исключительно на американское ухо.
Предлагаемые к сопоставлению романы — «Обломов» и «Возвышение Сайласа Лэфема» сосредоточены на камерной, сугубо домашней ситуации — коллизиях, ошибках, недора-
409 Гончаров ИЛ. Собр. соч.: В 8 т. М.: Худож. лит., 1980. Т. 8. С. 414.
410 Там же. С. 468.
411 Там же. С. 464.
412 Howells W.D. Selected Literary Criticism in 2 vols. Bloomington: Indiana University Press, 1993. Vol. 2. P. 5—6.
12*
300
Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски»
зумениях внутри любовного треугольника, но в качестве фона подразумевается широкая картина общества, переживающего болезненный процесс самопреобразования. В обоих романах обильно представлена бытовая, неформальная диалогическая речь и достаточно осознанно, на наш взгляд, выстраивается своеобычный «образ речи». Образы эти мы и попытаемся соотнести. Приводимые ниже наблюдения и тезисы формулировались совместно с М.Б. Раенко в ходе написания его кандидатской диссертации и частично отражены в публикации: Т.Д. Бенедиктова, М.Б. Раенко «Образ речи» в романе. К проблеме моделирования национально-специфического дискурса (на материале произведений И.А. Гончарова и У.Ф. Хоуэллса) // Вестник МГУ. Серия 9. Филология. —- 2000, № 4.
Русская речь в романе Гончарова типизируется в речи Обломова (фигуру которого автор, по собственному признанию, выписывал «ощупью», чувствуя инстинктивно, как в нее «вбираются мало-помалу элементарные свойства русского человека»413) и «обломовцев», включая людей, облепляющих Илью Ильича в Петербурге: обломовскую атмосферу он воспроизводит всюду, куда ни переезжает. В большинстве ситуаций общения, представленных в романе, центральный герой не только фигурирует как один из субъектов, но и «задает тон», поэтому образ «обломовской речи» воспринимается как образ «русской речи» (иронически окрашенный, даже слегка гротескный, что не отнимает у него поэтического обаяния). Единственно в речи Штольца, по замечанию Вайля и Гени-са, «слышен чужеземный синтаксис»414.
Общение в Обломовке — принципиально общение «своих»: долго, тесно, привычно и неразлучно живущих людей. Доля устойчиво-общего в их жизненном опыте так высока, а образ жизни так ритуализирован и предсказуем, что функция обмена в быту и в речи едва ли не атрофирована: «поменяться... идеей нечего и думать»415. Собеседникам нечем обмениваться, поскольку «все видятся ежедневно друг с другом; умственные сокровища взаимно исчерпаны и изведаны» (с. 132), а «интересы... сосредоточены на них самих» (с. 106). Жизнь определяется как совместное проведение времени, ее
413 Гончаров И.А. Цит. соч. С. 106.
414 Вайль П., Гете А. Родная речь. М.: Независимая газета, 1995. С. 124.
415 Гончаров И.А. Собр. соч. Т. 4. С. 178 (далее цитаты приводятся по этому изданию с указанием страниц в тексте).