Впрочем, читатель, добравшийся до этой финальной фразы, уже привычно воспринимает Ковердейла не только как действующее лицо блайтдейлской истории, но и как номинального автора романа, описывающего блайтдейлский опыт двенадцать лет спустя: несостоявшийся поэт более чем убедителен в роли прозаика, поэтому констатацию жизненной неудачи можно и не принимать за чистую монету. Но даже и с учетом этого обстоятельства ситуация выглядит невесело. Триумф творческого самоутверждения достигнут ценой социального поражения, статус художника в своей двусмысленности оказывается странным образом сродни положению женщины, а заодно и — «демократической публики». Во всех трех случаях усилия самоутверждения, в той мере, в какой они успешны, имеют обратный результат: венчаются дарением или продажей себя той или иной властной инстанции. Майлз Ковердейл с его критическим умом и заведомой во всем разочарованностью совершенно неубедителен, даже откровенно ничтожен в качестве властителя дум. Он эффективен разве лишь как наблюдатель, чуткий к внутренней неоднозначности любой ситуации, — и эта позиция вызывает если не симпатию, то, по крайней мере, сочувствие Готорна.
* * *
Н.Г. Чернышевский готорновского романа скорее всего не читал, а если б прочел, едва ли одобрил бы. Впрочем, о творчестве американского прозаика он был наслышан достаточно, чтобы характеризовать талант последнего как «огромный». Чернышевскому пришлось даже однажды писать о Готорне, рецензируя вышедший в 1860 г. в Петербурге перевод «Собрания чудес». Рецензент при этом не скрывал, что американская книга для него — только предлог и повод обсудить больные места отечественной словесности. «Мы затем только и взялись за книжку Готорна, чтобы побеседовать с нашими художниками, с нашими лучшими беллетристами». О чем? О том, в частности, что «наши художники обращаются с нами, как Готорн с детьми: одни утаивают от нас жизнен-
ную правду, чтобы не соблазнить, не испортить нас; другие занимают нас пустословием... вместо дела»397. Настоящая литература, настаивает Чернышевский, призвана не развлекать, не «пустословить», а говорить правду и «дело». Пример тому он постарался дать сам.
В романе «Что делать?» повествователь, в отличие от Майлза Ковердейла, безымянен, но, подобно ему, представляется читателю как профессиональный литератор, правда, еще пока не известный, только начинающий: «Я рассказываю тебе еще первую свою повесть...»398 В отличие же от Ковердейла его побуждает к творчеству не созерцательное любопытство, но императив дела (ему «нужно... писать»). Всячески подчеркивается и тесная духовная близость повествователя основным протагонистам — Лопухову, Кирсанову, Рахметову. Их общее родство с психологическим типом подвижника-пуританина не менее очевидно399, с той разницей, что для русских «пуритан» аналог спасительной благодати — правильное теоретическое мышление, наука, единая с моралью. «Люди новой силы» (так называл их И.А. Гончаров) успешно сочетают мирскую деятельность со служением революционной теории, в свете которой повседневно выверяют свои поступки, мысли и побуждения. Смысл разумного эгоизма состоит в неуклонно-расчетливом преодолении частных волений и порывов, бессознательных или полусознательных, в интересах объемлющей целое теории: «не просчитывайся в расчете, помни сумму, помни, что она больше своей части». Идеал абсолютной функциональности, в направлении которого строит свою личность Рахметов, предполагает полнейшее торжество «суммы» над «частями» (существование «не для себя лично, а для человека вообще... по принципу, а не по пристрастию, по убеждению, а не по личной надобности»), — не зря влюбленной женщине он является во сне едва ли не в образе святого — «окруженный сиянием» (с. 290).
Будучи единоверцами, глубинно близкими по духу, «новые люди» понимают друг друга без слов и поверх слов: «По-
397 Чернышевский Н.Г. Поли. собр. соч.: В 16 т. М., 1950. Т. 7. С. 452-453.
398 Чернышевский Н.Г. Что делать? М.: ООО «Издательство ACT», 2001. С. 26. Далее ссылки на это издание с обозначением страниц в тексте.
399 См. об этом подробнее: Бенедиктова Т.Д. Социальный реформатор в контексте русской и американской художественной культуры (Н. Готорн и Н.Г. Чернышевский) // Исторический образ Америки. М.: Ладомир, 1994. С. 180—189. В более общем виде единство этого типа очерчено в книге: Walzer M. The Revolution of the Saints. A Study in the Origins of Radical Politics. Cambridge: Harvard University Press, 1965.
рядочные люди понимают друг друга, не объяснившись между собою» (с. 313). Коммуникация их с «допотопными», т.е. большинством, которое ослеплено дурным воспитанием или неразвито духовно, куда более проблематична. Вследствие нравственной неразвитости или испорченности слушателей разумные аргументы могут восприниматься ими как «совершенная тарабарщина». В отношении «допотопных» действенны не столько доводы или воззвания к нравственному долгу, сколько косвенное воздействие через посредство иллюзии. К примеру, Кирсанов, чтобы навязать миллионеру Полозову верную линию поведения в отношении дочери, разыгрывает целый спектакль. Он собирает впечатляющий «консилиум из самых высоких знаменитостей великосветской медицинской практики» и для начала «действует» на самих знаменитостей (опять-таки их разыгрывает: гипнотизирует иностранным авторитетом Клода Бернара и недоступными устарелой уже компетенции новомодными терминами). «Хлопая глазами под градом черт знает каких непонятных разъяснений Кирсанова», консилиум послушно выполняет отведенную ему роль: «Важнейший из мудрецов приличным грустно-торжественным языком и величественно-мрачным голосом» объявляет Полозову итоги «исследования», — режиссер между тем напряженно следит за основным объектом воздействия: «он был совершенно уверен в эффекте, но все-таки дело было возбуждающее нервы». По достижении желаемого Кирсанов посредством мастерского пируэта выводит со сцены уже ненужных статистов (консилиум) и окончательно объясняется с Полозовым. «Экой медведь, как поворотил; умеет ломать», — поражается тот искусству молодого манипулятора (с. 419).
Способов «поворачивания», как явствует из ряда других эпизодов романа, столько же, сколько людей: мягкие и жесткие, медленные и стремительные и т.д., — «каждый темперамент имеет свои особые требования» (с. 423). Ряд фикций, на которые «крепится» романный сюжет, — фиктивный брак, фиктивное самоубийство и прочие элементы, откровенно заимствованные из дешевой мелодрамы, — своей придуманной, «лживой» стороной обращены к тем, кто правду воспринять неспособен (или пока неспособен), а потому должен быть «поворачиваем» в нужную сторону исподволь, в обход воли и рассудка. Центральное место в романе занимает длинное, со множеством мизансцен, представление, которое Кирсанов и Лопухов играют перед Верой Павловной из любви к ней и для ее же блага: цель игры, как подчеркивается снова и снова, — не порабощение воли женщины, а, напротив, ее
292
Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски»
эмансипация. Параллельно Верочка смотрит поучительные сны — своего рода кино, где ей, также в обличье привлекательной зрелищной иллюзии, открываются истина и высшая польза.
Полезность и эффективность «заражающей» (художественной) иллюзии в контексте вновь формирующегося мас-совидного социального дискурса у Готорна — предмет озабоченности, у Чернышевского — предмет интереса вполне практического. Способ существования «новых людей» в обоих романах устойчиво и неслучайным образом ассоциируется с театральной игрой. Можно сказать, что именно в невсамде-лишности бытия их сила: они свободнее лишенных воображения обывателей, чье поведение связано жестким социальным кодом, в рамках которого человек может быть «хитер» (подобно «допотопной» Марье Алексеевне), но вне которого — беспомощен. «Новые» с вызывающей свободой используют, по мере необходимости, самые разные коды. Так, студент-медик Лопухов умеет снять взглядом «мерку» не хуже потомственного аристократа, в разговорах с той же Марьей Алексеевной проявляет себя как деловой человек, способный преуспеть по откупной части, а в дальнейшем блестяще справляется с ролью американца.
Если поведение «новых людей» умышленно и театрально, то их речь двусмысленна: ее явное (для чужих, для всех) и тайное (для своих) содержание существенно разнятся. Говорят как будто о семейных делах (Лопухов и Верочка), а по-настоящему — о преобразовании общества; беседуют как будто об абстрактных вопросах (Лопухов-Бьюмонт и Катерина Васильевна), а по-настоящему — объясняются в любви и т.д. Двойное кодирование речи в романе служило, конечно, средством защиты от нежелательных «ушей»400-401, но не менее
4оо~401 g отличие от Лопухова или Рахметова Холлингсуорт — гражданин свободной страны, однако он тоже ведет себя «по-заговорщически», ощущение избранничества и «сверхозадаченности» в нем сочетается со скрытностью. Никого, помимо преданных единомышленников (круг таковых сужается до двух влюбленных в него женщин), он не считает нужным знакомить со своими планами, подвергая их зряшному риску непонимания, критики, сомнения или насмешки. «Почему вы держите свои планы в секрете? — спрашивает Холлингсуорта его несостоявшийся прозелит Ковердейл. — ... Если вы задумали разрушить наше содружество, созовите всех его участников, сообщите о своих намерениях, подкрепите их своим красноречием, но дайте им возможность себя защитить». — «Меня это не устраивает... И я не обязан так поступать», — отвечает Холлингсуорт. Общение для него — не путь к взаимопониманию, а способ сегрегации, разделения на своих и чужих, зрячих и сле-