Другая сторона проблемы в том, что перехитрить внутреннего цензора (социально обусловленное, т.е. заведомо «лживое», в человеке) невозможно без встречного усилия со стороны Другого. Сонаслаждение искусством, прозрение правды в его (искусства) обманчивости, предполагает гибкий баланс доверия-недоверия, совместный поиск все новых способов творческого контакта. Читатель, сколь угодно благорасположенный, но духовно пассивный (восприимчивость к игре — одно из проявлений активности), — ловушка, если не могила для писателя как жаждущей самовыражения личности. В переписке с Хоуэллсом, разделяя высказанные тем сомнения в самой возможности для человека «высказать себя», Твен замечает: «И все же Автобиография — самая правдивая из книг, пусть она и состоит по неизбежности из умолчаний правды, из уклонений от правды, из частичных откровений правды; едва ли правда как таковая, чистая правда, хоть раз нашла в ней свое полное выражение, и все же она там есть...
328 Со стороны человека, который всю жизнь виртуозно и успешно имитировал устный дискурс в письменных текстах, расчет этот кажется до странности наивным.
329 Autobiography. Vol. 1. P. 235-236.
Часть II. Писатель и читатель в «республике писем» 241
прячется между строк, где хитрый котяра-автор ее лишь прикрыл слегка, прибросал пылью»330. Автор (author-cat) — в контексте этой метафоры331 — играет с читателем, «припрятывая» правду — так, что ее можно найти, если суметь и захотеть. Как некое драгоценное смысловое измерение она и присутствует, и отсутствует в тексте, вся надежда на то, что читатель ее угадает, как угадывают иронический смысл высказывания.
Ощущение несовместимости полноценного самовыражения и общения, с одной стороны, и готовых схем сознания, клише общего языка — с другой, преследует Твена неотступно. В предисловии к «Автобиографии» он сравнивает ее с приватным любовным письмом, но есть нечто очень странное в этом сравнении. «Самое открытое и индивидуальное произведение человеческого ума и сердца — это любовное письмо, ощущение бесконечной свободы и в содержании, и в выражении пишущий получает от сознания, что написанного им не увидит никто посторонний»332. По определению, любовное письмо — это письмо единственному человеку, для кого бытие пишущего имеет или может иметь абсолютное значение. Но в данном случае пишущему почему-то важно, что его «письмо» предстанет глазам возлюбленного читателя, когда сам он будет «мертв, бесчувствен, равнодушен»333. Настаивая на собственном «равнодушии», Твен в то же время лелеет в воображении посмертную встречу и даже с азартом выстраивает ее «эффект». «Завтра я намерен продиктовать главу, — пишет он Хоуэллсу в июне 1906 г., — за которую моих наследников и душеприказчиков сожгут живьем, если они осмелятся напечатать ее ранее 2006 года, чего, я надеюсь, они не сделают»334. Через столетие — и не без самодовольства! — автор наблюдает сцену аутодафе, в которой также и участвует в роли устроителя и жертвы. Но самое удивительное то, что спустя всего несколько недель после этого заявления части автобиографии все же публикуются, с согласия Твена, в «North American Review», причем ничего необыкновенного, скандального и «непечатного» (если не
330 Mark Twain-Howells Letters (2 v.). H.N. Smith, W.M. Gibson (eds.). Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1960. Vol. 2. P. 782.
331 Она сама по себе любопытна: хитрость животного, как и детская хитрость, своим бескорыстием отлична от социальной лжи и служит в отношении ее как бы контрприемом.
332 Mark Twain\'s Autobiography. Vol. I. P. xv—xvi.
333 Ibid.
334 Mark Twain-Howells Letters. Vol. 2. P. 811.
242
Т. Бенедиктова. «Разговор
по-американски»
считать личных выпадов против Т. Рузвельта или Б. Гарта) в них не обнаруживается. В чем-то это обидно напоминает ситуацию с «Королевским жирафом» из «Приключений Гекль-берри Финна». Неужели интригующее обещание немыслимых откровений было всего лишь бессознательным рекламным ходом? Скорее всего, нет, а вдруг и не без того?
Баловень литературной славы не мог отделаться от нараставшего в нем подозрения, что «на том конце» нет достойного адресата, что любовное письмо прочтут все и не воспримет никто, что смех, никем не подхваченный, рассеется в пустоте. От этой судьбы его мог спасти только читатель, но где тот читатель? В «Письмах с земли», последнем крупном сочинении Твена, фрондирующий и вечно ссылаемый (за «язык без костей») подальше от небесных сфер ангел Сатана обращается с дружескими посланиями к Гавриилу и Михаилу. Опять возникает образ клуба равных, где «всегда понимают друг друга», но он расположился в сверхчеловеческой выси, приватная переписка архангелов выглядит как «трансцендентная» альтернатива системе земных, заведомо ущербных коммуникаций. Впрочем, даже в этих скандальных и мрачных твеновских писаниях поздних лет можно усмотреть вариант его испытанной тактики: что это, как не резко провокативный вызов партнеру (читателю) в надежде на — все-таки! — выигрыш в виде сотворческого контакта?
Заключение. Торг без «покупки»
Искусство действует посредством обмана и, однако же, не обманывает нас.
Ф. Ницше
Торг — по-своему универсальная форма коммуникативного отношения. Это и ритуал, и развлечение, и психологический поединок, и состязание интеллектов, отчасти театр, отчасти расчет, отчасти стихия. «Произрастая» при рынке, разговор-торг не ограничен рыночным контекстом — нетрудно предположить, что распространение его в обществе тем шире, а влиятельность как образца тем универсальнее, чем менее отношения людей предопределены и постоянны, чем актуальнее в них осознанное саморегулирование, взаимная осмотрительность и гибкая ролевая игра. Что гакие современная демократия (в определении К. Верки, они есть использование
Часть II. Писатель и читатель в «республике писем» 243
«всех ресурсов состязательности в целях сотрудничества»335) как не осуществление политической власти в режиме торга? Из торгово-экономической и политической сферы этот способ общения распространяется вширь, на другие социокультурные процессы, к числу которых относится и процесс литературный. На наш взгляд, метафора торга, или, точнее, «торгования» (bargaining), достаточно точно передает своеобразие того типа дискурса, который не только тематизируется, отображается и обсуждается в рассмотренных нами автобиографических и литературных текстах, но и воспроизводится в предлагаемом автором читателю типе отношений.
Располагаясь в напряженном «поле» встречно направленных интересов, в точке их пересечения и состязания, предмет «торгового общения» (в данном случае — текст) открыт конкурирующим описаниям, переописаниям и переоценкам, в нем культивируются многозначность и многомерность. Символом-образцом может служить «Дублон» в одноименной главе «Моби Дика» — золотая, «круглая, как мир» монета, прибитая к мачте корабля и перешедшая, таким образом (временно), из системы экономического обмена в область обмена смыслового, устроенную, впрочем, на удивление сходным образом336. Ценность дублона как золотого слитка (и ценность текста как вместилища оригинального, авторского смысла-замысла) существенна, но в контексте второстепенна сравнительно с его способностью служить «волшебным зеркалом» — пространством, в котором генерируются и взаимодействуют отражения, самопроекции, интерпретации, репрезентации различных точек зрения.
«Bargaining» — этап торгового процесса, который предшествует обмену-сделке, подготавливая, обеспечивая, как бы обслуживая ее (путем взаимного соотнесения интересов сторон, «взаимопримерки» позиций и т.д.). Возможны, впрочем, ситуации, когда этот этап становится самоценным: даже и в обыденной практике люди торгуются иногда «для разговора», взаимного удовольствия, получая и предоставляя друг другу возможность самовыразиться. Тогда «торгование» перерастает в потенциально бесконечный «диалектический процесс»,
335 Burk К. The Philosophy of Literary Form. Baton Rouge: Louisiana UP, 1967. P. 444.
336 Этой проблематике посвящены работы М. Шелла, где языконой обмен и обмен экономический рассматриваются и их подобии, а литературная форма фиктуется как «экономическая» (Shell M. The Economy ol I itcratlirc I Inlvi rslty Prcsi I he Johns I lopklns I Inlversity Press, Baltimore; London I\'WS Mones Lnniiungc, though! University of< iilltornin I\'irv. Herkelcv \W2)
Л
244
Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски»
в ходе которого «протагонист высказывания получает максимум возможностей его модифицировать и дать ему вызреть в свете возражений оппонента»337. На первый план в таком случае выходит непредсказуемость взаимодействия суверенных, равноправных воль, которые стремятся друг друга познать, почтить, осилить или умерить, — всегдашняя тайная подоплека торга, интригующее дополнение к банальному поединку материальных интересов и эгоистических хитроумий.
«Торг в высшем смысле» обеспечивает не просто взаимовыгодный переход собственности (в нашем случае — текста как контейнера смысла или книги как материального воплощения текста) из рук в руки, но внутреннюю подвижность, саморазвитие участников общения. Поскольку Другой знает или способен узнать обо мне больше (и зачастую иное), чем знаю я сам, именно и только через его посредство я могу обновить собственный горизонт, наличное представление о жизненной ситуации и о себе. Приоритет развития и обновления, характерный для современного субъекта, переводит отношение с Другим в заведомо состязательный формат. В той мере, в какой я связываю самоосуществление с возможностью роста и открытостью изменению, я ассоциирую «высшую» выгоду не столько с тем, чтобы быть принятым, сколько с тем, чтобы быть отвергнутым. Этот вызывающий парадокс формулирует, к примеру, Эмерсон в следующем четверостишии: