Смекни!
smekni.com

Татьяна Бенедиктова "Разговор по-американски" (стр. 50 из 78)

286 Этика Уолл-стрита предполагает сосредоточенность каждого на себе при уделении строго мерного внимания другому, — общение по­этому принимает вид взаимного самопредставления и конкуренции за долю общего внимания. Аргумент, окончательно решающий судьбу | Бартлби, — то, что он наносит вред бизнесу именно тем, что привлека-: ет к себе_Ч£езмерное внимание посетителей конторы: он становится ■ препятствием, став слишком зрим.

Часть II. Писатель и читатель в «республике писем» 209

не терпело отлагательства. И я опять решил обдумать эту за­гадку когда-нибудь после, на досуге». В третьем: «Но так как мне уже почти пора было идти обедать, я счел за лучшее надеть шляпу и отправиться домой в великой растерянности и смятении». «Пока я предпочел бы не давать ответа», изре­кает, со своей стороны, Бартлби. «Пока я предпочел бы не проявлять капли благоразумия...» Когда исполнится «пока», сколько его добиваться, как долго и почему смиряться с от­сутствием результата — неизвестно. Да и кто знает, чем обер­нется экстравагантность выхода вон из размеренного мира, в котором так уютно повествователю и из которого Бартлби его,-, как будто выманивает? Вымаливает, разумеется, тщетно. Мьг-j остаемся с неутешительной мыслью о том, что. полноценное/ раскрытие одной личности перед другой если и возможно, то\ где-то за рамками здешнего, конечного бытия.

В одной из сцен, в чем-то аналогичной «гуманному мес­ту» из «Шинели» Гоголя, стряпчий, осознав вдруг неизбыв­ное, почти космическое одиночество Бартлби, начинает ис­пытывать к нему острое сочувствие, «родственную связь»: «Ведь мы с Бартлби оба были сынами\"Адама>>. Но братство «по Адаму» как-то уж слишком умозрительно. «Братская ме­ланхолия» не побуждает героя к внутреннему изменению (как в сходной ситуации у Гоголя), напротив, укрепляет в мысли, что близкое общение с Бартлби скорее всего опасно и долж­но быть прекращено. Когда же он замечает, что и сам, и переписчики в конторе начинают непроизвольно уподоблять­ся Бартлби, как эхо повторяя его единственную фразу — «I prefer not to», гуманному терпению наступает предел и, усту­пая чувству самосохранения, «брат» отрекается от «брата»: gojjL-мне не родственник». Неизвестно, что прячется под упрямым молчанием Бартлби — черная дыра безумия или мудрость превыше разумения. Отгораживаясь от первой, стряпчий вынужденно, «заодно» отрекается и от второй, выбирая тре­тье: безопасно-конформную степень автономии Я.

Нетрудно предположить, что для Мелвилла это очень личная тема. Одно из самых пронзительных и трогательных его писем написано Готррну в ноябре 1851 г., по получении отзыва на роман о Моби Дике. Тоска по пониманию и по­чти отчаянная восторженность, с какой переживается вдруг открывшееся или почудившееся «родство душ», «бесконечное братство переживания» (infinite fraternity of feeling), изливаются в бурном письменном монологе: «Меня обуревает невырази­мое желание общения. Я не прочь пообедать с Вами и со

210

всеми богами римского пантеона». Однако дифирамбическое излияние вдруг резко обрывается: пишущий спешит прикрыть лицо маской вежливого равнодушия. Он как бы вспоминает, что за «океаническую» открытость положена высокая цена. Еще вопрос, готов ли жаждущий общения заплатить ее? Что, если блаженство взаимооткрытости обернется принуждением, упоительное единство — навязчивостью, насильственностью присутствия Другого в моем личном пространстве?! В высшей степени выразительны два следующие друг за другом пост­скриптума к письму:

«P.S. Все еще не могу остановиться. Знаете, что бы я сделал, если бы в мире еще были волшебники? У себя дома я бы устроил бумажную фабрику так, чтобы бесконечная бумажная лента попадала мне прямо на стол; и на этой бес­конечной ленте я записывал бы тысячи, миллионы, милли­арды мыслей, и все это было бы ггисьмом к Вам. Божествен­ный магнит таится в Вашей душе, и мой магнит тянется к нему. Чей сильнее? Глупый вопрос. Они едины.

P.P.S. Не думайте, что, написав мне письмо, Вы обрече­ны тут же получать на него ответ. Тогда мы оба окажемся навечно прикованными к письменному столу. Ничего подоб­ного. Я далеко не всегда отвечаю на Ваши письма, и Вы вольны поступать, как Вам вздумается»287.

«Божественно-магнетическое» общение, чуждое всякого опосредования и тем более иронии, сулящее полноту абсо­лютного взаимопонимания, ожидает Мелвилла с Готорном «в грядущей вечности... в тенистом уголке в раю»288, — в обита­емой социальной реальности такой разговор, как ни желанен, всегда безвременен. На почве этого сознания произрастает, с одной стороны, неизбывное чувство вины (разве не оно вдохновляет стряпчего на монолог о «писце Бартлби»?), с другой — парадоксальный идеал общения как понимания-через-недоразумение, равноправно-встречного движения двух Я, никогда не сходящихся воедино и никогда не раскрыва­ющихся друг другу во всей полноте.

Хитрое искусство говорить правду

К мысли о том, что литература — это возможность не­возможного, хитрое искусство говорить правду, Мелвилл при­ходит не сразу. Отношения его с читателем начинались в

287 Цит. по переводу: «Сделать прекрасным наш день...». С 442—444.

288 Там же. С. 437.

Часть II. Писатель и читатель в «республике писем» 11 1

1840-х годах в ключе позитивном и даже идиллическом. Бла­госклонность, с какой была воспринята дебютная книга — «Тайпи» (об опыте жизни среди туземцев на Маркизских ос­тровах), распространилась и на следовавшую в фарватере — «Ому». Со своей стороны, молодой прозаик всячески подчер­кивал свою расположенность, сочувствие и доверие к ши­рокой публике, готовность безотказно предоставить ей жела­емое сочетание любопытной информации и приятного развлечения. Третья его книга — «Марди», едва ли не «обре­ченная» развивать успех первых двух, — неожиданна именно тем, что не делает этого. Поманив читателя очередным экзо­тическим названием и предсказуемым зачином, автор неожи­данно меняет курс и вместо очередного живописного отчета о путешествии по южным морям предлагает напряженно-многозначительную и крайне запутанную аллегорию — по сути, картографическое обследование «внутреннейшего Я».

Жест получился и неожиданным, и вызывающим. Наслаж­даясь своеволием, писатель высокомерно и демонстративно «забывает» о публике, создает «образец свободной и творчес­кой игры, на какую имеет право только Романтический Со­чинитель (Romancer) и Поэт»289. Ощущение «обманутости», испытанное в связи с этим многими читателями, хорошо пе­редает современная рецензия: «Встречаясь с книгой Германа Мелвилла, мы вспоминаем очарование Ому и Тайпи и откры­ваем новый роман с тою же уверенностью, с какой берем в руки чек, подписанный известным капиталистом. Тем боль­шее разочарование мы испытываем, когда понимаем, что кни­га не оправдывает наших ожиданий»290. Не похоже, однако, что Мелвилл в этом случае хотел оскорбить партнера по ком­муникации, — возможно, хотел перехитрить, но неудачно.

В «Марди» он пытается выговорить нечто для себя исклю­чительно важное и в то же время убежать от образа и име­ни, уже начавших на него работать как привлекательный торговый «брэнд». Не желая «стать публичным достоянием в качестве \"человека, который жил среди людоедов\"»291, он хочет стать и остаться «ничьей рыбой» (метафора, предложен­ная позже, в «Моби Дике») и своего издателя Дж. Меррея настойчиво просит: «Если только это не абсолютно необхо­димо, не упоминайте меня на титульном листе как \"автора Тайпи и Ому\". Мне хотелось бы по возможности отделить

289 The Letters of Herman Melville. P. 70.

290 Kaenel A. «Words Are Things». Herman Melville and the Invention of Authorship in 19th Century America. Bern, 1992. P. 207.

291 Письмо цит. по переводу: «Сделать прекрасным наш день...». С. 437.

212

Т. Бенедиктова.

\"Марди\" от этих книг»292. «Самоотделение» в данном случае произошло успешно, но — ценой разрыва с читателем.

Начиная с этого времени и до конца жизни свои отно­шения с ним Мелвилл будет переживать и формулировать как проблемные. Его противоречивую позицию точно резюмирует критик С. Рейлтон: «Попеременно, он то — против воли — искал расположения публики, то — без особого пыла — от­вергал его; против воли, поскольку неизменно стыдился своих успехов, — без особого пыла, поскольку, как бы яростно он ни атаковал убеждения и ожидания своих читателей, он тем не менее нуждался в их поддержке. Доказав, что умеет им угодить, он затем яростно отрекался от уступок, на которые только что пошел добровольно»293. Мелвилла преследует мысль об опосредованности литературного общения, как и вообще любого общения между людьми, готовыми, обобще­ствленными формами-предрассудками. Безлично-массовид-ный Другой в любом тексте ищет отражения собственных нехитрых желаний и требовательно предъявляет их пишуще­му. Результат — «стреноженность» вдохновения, обреченно­го на приспособительную ложь, от которой нельзя уклониться и с которой опасно ссориться.

Ни одну из книг Мелвилла нельзя назвать цельной и гар­моничной. Все они содержат жесты, ангажирующие широко­го читателя, как бы приглашающие его к дружественно-демократическому диалогу, — но во всех читатель фигурирует как антагонист, препятствие к подлинному выражению. В иные моменты вынужденная «неподлинность» художествен­ной речи, выносимой на публику, представлялась Мелвиллу проблемой временной, изживаемой. В наши дни, пишет он Дайкинку в январе 1849 г., сам Шекспир писал бы «вольнее, шире», не будучи скован елизаветинскими условностями. «Ибо я убежден, что даже Шекспир не был влолне искренен. Да и кто был или мог быть в нашем мире, исполненном не­терпимости? Однако Декларация независимости меняет дело»294. Но уже в декабре того же 1849 г. последний тезис представляется самому Мелвиллу сомнительным: Декларация независимости, увы, ничего не меняет. «Какое безумие и какое отчаяние, — пишет он тому же Э. Дайкинку, — что писатель никогда — ни при каких мыслимых обстоятель-