В отсутствие органической традиционной общины, к которой в европейской практике апеллировала националистическая риторика, «душа истории» в условиях Нового Света оказалась «беспочвенной». Здесь были фермеры, но не было крестьян в европейском смысле слова, живших на земле оседло, из поколения в поколение. Разрыв с прошлым оправдывался и воспринимался как необходимый людьми, у которых за плечами был личный или наследственный (семейный) опыт миграции. Даже и по сей день расставание с домом для молодого американца куда более естественно, чем для его европейского ровесника.
38 Цит. по: Mencken H.L. The American Language. N.Y.: Alfred A. Knopf, 1921. P. 11.
39 Kammen M. Mystic Chords of Memory. The Transformation of Tradition in American Culture. NY: Alfred A. Knopf, 1991. P. 230.
Становление самосознания американской нации тесно сопряжено с мифологизацией благого разрыва и нового нача-;; ла, а также с идеей освоения «ничейного», культурно ней-\'; трального географического пространства. Это освоение было беспрецедентно в своей стремительности: развитие экономического обмена и рыночных коммуникаций (сети каналов, затем железных дорог и иных средств связи) в период с 1815 по 1860 г. нередко описывается исследователями как «транспортная революция»*®. Как таковая она явилась столько же ответом на культурный запрос, сколько средством его формирования. Воображение ранних европейских наблюдателей поражали физические масштабы Нового Света, но еще больше — подвижность его населения. Потоки людей, исполненных энергии и надежд (не менее часто обманутых надежд), устремлялись с Востока на Запад и с Запада на Восток. Типичным и привычным контекстом их общения становились движущаяся «граница», дорога (почтовая станция, экипаж, пароход, железнодорожный вагон) и город как узел коммуникаций41. Украшением даже самого небольшого городка в Соединенных Штатах становился «.щель», (новое слово, вошедшее в быт в период Революции), который, по Д. Бурстину, служил <<микгг >jJOjKocjljojiMmgM,eBH,KaticKo|J..жизни», «классическим местом для формирования новой и зыбкой американской действительности, стирающей грани прежних различий». Иностранцев удивляло количество «отелей» (этих «домов в дали от дома», или, иначе говоря, «общественных дворцов»), их размеры и удобства, а также значительное число людей, проживавших в них не временно, а постоянно. «В Чикаго, например, в 1844 году примерно каждый шестой житель города, зарегистрированный в городском справочнике, жил в отеле и примерно каждый четвертый —- в меблированных комнатах либо в доме нанимателя»42. Не менее поразительной казалась атмосфера отелей, где все общались со всеми: имущественные и социальные различия если не отменялись, то вполне бес-
40 Taylor G.R. The Transportation Revolution, 1815—1860. N.Y.: Holt, Rinehart and Winston, 1951.
41 В период с 1820 по 1860 г. рост городов был самым быстрым в американской истории, за это время доля.населения США, проживающего в городах, выросла на 797%, в то время как общее количество населения — на 226% (Haltunen К. Confidence Men and Painted Women: A Study of Middle-class Culture in America, 1830—1870. New Haven: Yale University Press, 1982. P. 35).
42 БурстинД. Американцы: Национальный опыт. М.: Прогресс, 1993. С. 188, 191, 190.
церемонно «забирались в скобки». Уже в 1830-х годах гости-_ная„отеля устойчиво опознается как своего рода .агора —место встречи продавцов и покупателей, работодателей и искателей работы по найму. Начиная с 1840-х большие отели, как правило, строятся вблизи железнодорожных вокзалов, а пул-мановские поезда — со спальными вагонами, вагонами-ресто-~ ранами и вагонами-гостиными (parlor cars) — превращаются в отели на колесах.
Во всех этих ситуациях приватное и публичное пространства демонстративным образом смешивались и проникали друг в друга. «Американцы вошли в новую сферу бытия, — пишет по этому поводу тот же Д. Бурстин, — не имевшую четко очерченных рамок, дружелюбный коммунальный мир, который, строго говоря, не был ни публичным, ни приватным»43.
В романе У.Д. Хоуэллса «Возвышение Сайласа Лэфема» образцовая ситуация «общения по-американски» представлена в сцене, где главные герои беседуют «на ходу» (на пароме), окруженные толпой таких же, как они, путешественников. При этом старший из собеседников замечает, что, даже пользуясь паромом ежедневно, он редко опознает в толпе знакомое лицо и не устает удивляться тому, как трудно, почти невозможно по внешнему облику угадать внутреннее содержание личности. Из этого наблюдения делается не ожидаемый пессимистический вывод о взаимной отчужденности людей, вынужденных участников «социального маскарада», а заключение оптимистического и даже отчасти назидательного свойства: «...видно, оно и лучше, чтобы мы не знали, что у каждого у нас на уме. А иначе человек сам себе не хозяин. Пока он себе хозяин, из него еще может быть толк. А если его видят насквозь — пусть даже и не видят ничего очень уж плохого, — тогда это человек конченый»44. Разрозненно движущиеся автономные человеческие «атомы» ревниво оберегают каждый свое неотчуждаемое право на самоопределение и в то же время стремятся к контакту. Соприкасаясь, как правило, однократно, без прошлого и будущего, они образуют всякий раз временную «констелляцию», которая сама по себе пребывает в движении. Спрашивается: как, на каких условиях, в каком режиме возможен между ними — и возможен ли вообще— «щстоящий разговор»?
43 Бурстин Д. Указ. соч. С. 188.
44 Хоуэллс У.Д. Возвышение Сайласа Лэфема. Гость из Альтурии. Романы. Эссе. М.: Худож. лит., 1990. С. 92.
По определению, он не может быть ничем иным, кроме как разговором незнакомцев: «Hallo, stranger!» — это настороженно-фамильярное приветствие почти неизменно встречается в историях и анекдотах «про Америку». Сама возможность общения в этом случае предполагала эгалитарную основу: я тебя не знаю, но и ты меня не знаешь, что ставит нас в равное положение. Усредненный и вместе неформальный, подчеркнуто нейтральный стиль общения, изобретенный для подобных оказий, отождествлялся с демократической манерой, которая получила широкое распространение во всех сферах жизни. Политик, оратор, обращаясь к аудитории, независимо от уровня собственной образованности прибегал к просторечию и жестикуляции в стиле «рубахи-парня». Привычный стилистический бриколаж (обобщает современный критик) «делал раздражающе трудным деление на избранных и не являющихся таковыми и совершенно невозможным — выделение \"истинных джентльменов\" среди прочих людей»45. Со своей стороны, «джентльмен» мог запросто услышать в свой адрес на улице или в общественном месте не «сэр» или «мистер», а «приятель», «друг» или опять-таки «незнакомец». Отсутствие титулов и готовность обращаться по имени уничтожали ощущение дистанции, создавали — особенно у путешествующих гостей из Европы — впечатление «назойливости» и «развязности» в общении: слыхано ли, чтобы слуги обедали за одним столом с господами, а возничий заговаривал запросто с пассажирами экипажа?
«Первый встречный, если ты, проходя, захочешь заговорить со мною, почему бы тебе не заговорить со мною? // Почему бы и мне не заговорить с тобой?» — в этих двух строчках Уолта Уитмена сформулирована социальная установка, которая в традиционном обществе казалась шокирующей, а американским поэтом утверждается как норма. Как всякая идеальная норма, она не была, разумеется, отражением господствующей практики, а лишь обозначала некий вектор, в ней присутствовавший. А именно тот факт, что «завязка» общения могла легко происходить в отсутствие стабильного, общего, связующего контекста, а само оно протекало «на голом месте», без опоры, глубины и перспективы. Это налагало на общающихся специфические ограничения, но и открывало перед ними неожиданные перспективы. Прошлое при контакте с незнакомцем переставало ощущаться как не-
45 Cmiel К. Democratic Eloquence. The Fight Over Popular Speech in 19 Century America. Berkeley: University of California Press, 1990. P. 15.
преложное, вещественно-весомое: прежний опыт в новой ситуации мог оказаться бесполезен, а то и опасен, — он требовал к себе поэтому не столько почтительного, сколько критического и творческого, индивидуально-избирательного отношения. Прошлое можно было перепридумать и перетолковать в интересах настоящего, которое тем острее воспринималось как импровизация, .приключение, игр Игра— на то и игра, чтобы отрицать «всамделишность». В книге «Английские черты» (1856), рассуждая об «искренности» как национальной черте англичан (national veracity)46, P.У. Эмерсон подразумеваемо противопоставлял их не столь «искренним» соотечественникам. Источником контраста явилось, надо думать, не реальное преобладание двуличия среди «американских Адамов», но то обстоятельство, что самоопределение личности американца осуществлялось в обществе, неизмеримо более пестром, подвижном, «бескорневом», где искренность — субъективное ощущение самотождественности, цельности Я — оказывалась заведомо проблематичной. На этом нам и предстоит в дальнейшем сосредоточиться.
Американская нация как сообщество «составлялась» из вновь приезжих, как правило, рдиночек47, озабоченных бу-; дущим больше, чем прошлым^ и утверждавших себя через экономическую самодеятельность. Рынок расщеплял традиционные связи и подрывал авторитеты, последовательно культивируя личную инициативу, динамичность и состязательность взаимодействий. Он оставлял каждого наедине с собой, но и связывал всех системой обмена, вырабатывая таким образом новые способы коммуникации и организации культурного порядка. Актуально принятые и влиятельные в американском социуме правила-рамки — это правила экономического (по преимуществу контрактного, договорного) взаимодействия и рамки торговой игры, самой масштабной, самой массовой и, кажется, единственно почитаемой всерьез. Именно ее прежде всего имел в виду А. де Токвиль, когда писал: «Из-за царящего в Соединенных Штатах всеобщего движения, из-за частых превратностей судьбы и неожиданных перемещений