Смекни!
smekni.com

Татьяна Бенедиктова "Разговор по-американски" (стр. 47 из 78)

Ряд аналогий может длиться бесконечно, а может и пре­рваться в любой момент. Кит неисчерпаем, как жизнь, и разве можно судить, что в нем важнее, насущнее: размеры или анатомия? хвост или фонтан? зрение или пищеварение? Они рассматриваются в очередь и по отдельности, как бы напо­миная о том, что человеческое сознание, постигая жизнь, обречено дробить, «разменивать» целое, тем самым неизбежно теряя его, а если удерживая, то лишь в меру незавершенно­сти, незавершимости своих усилий.

Часть //. Писатель и читатель в «республике писем» 197

Кит в глазах Измаила — знак-посредник, который одно­временно приглашает к прочтению и сопротивляется ему, при всякой новой попытке оставляя интерпретатора на середине пути. Возникающее в результате ощущение неокончательно­сти, неполноты, ненадежности смыслов несовместимо с ак­тивным выбором и действием, посредством которых утверж­дает себя Ахав. В этом отношении Измаил — гораздо менее впечатляющая, скромная, мелкая фигура. Зато и более чело­вечная: им, в отличие от Ахава, приемлема двойственность в человеке и в жизни — неизбывная оксюморонность сочета­ния в них царственного и плебейского, высокого и низкого, драгоценного и бросового. Всех, все и очень последователь­но Измаил видит «надвое». Разве капитан, отмеченный гроз­ным именем библейского царя, с «мирской» точки зрения — не «бедный старый китолов»? Разве гарпунер Квикег, ничтож­ный дикарь среди «цивилизованных» американцев, — не цар­ский сын у себя на острове? Ни один статус и ни одно со­стояние не абсолютны: «Бог демократии» (он же «Дух Равенства»), которому поклоняется Измаил, исполнен иро­нии, что делает человеческую жизнь «странной» и «за­путанной». «В этом странном и запутанном деле, которое зовется жизнью, бывают такие непонятные моменты и обсто­ятельства, когда вся вселенная представляется человеку од­ной большой злой шуткой...» (с. 233). В обстоятельствах, столь явно невыгодных, только встречно-ироничное отношение к жизни может дать, если не равноправие с «богами», то неко­торую меру свободы и достоинства, которою Измаил, в от­личие от Ахава, готов удовлетвориться. Его девиз: «Я берусь за все и достигаю чего могу» (с. 343).

Главное социальное достоинство, которое признает за собой мелвилловский повествователь, подчеркнуто негероично и может быть определено как простая уживчивость, или «оп­портунизм», или некая заведомая «поверхностность» в отно­шении к жизни. «Не оставаясь глухим к добру, я тонко чув­ствую зло и могу в то же время вполне ужиться с ним — если только мне дозволено будет, — поскольку надо ведь жить в дружбе со всеми теми, с кем приходится делить кров» (с. 27). Не выступая носителем собственной идеи-правды, Измаил готов отождествиться с любыми, в том числе самыми непри­тязательными формами жизни, учиться мудрости у Другого даже в обличье простого матроса или дикаря.

При громадности дистанций, разделяющих людей (все они — «островитяне, так сказать, изоляционисты, не признаю­щие единого человеческого континента и обитающие каждый

198

Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски»

на отдельном континенте своего бытия»), их сближение и со­трудничество все же возможно, и притом не на основе глу­бинного взаимопонимания и родства. Измаил и Квикег, не задумываясь, придут друг другу на помощь и даже пожерт­вуют собой друг для друга в трудной ситуации, но один для другого продолжает оставаться непроницаемой тайной. Кон­такт между ними осуществляется не на почве со-принадлеж-ности общей истине или вере (предприняв было — в главеJ «Рамадан» — попытку озарить невежество Квикега светом мудрости, которую исповедует сам, Измаил вскоре отказыва­ется от этих усилий), а в плоскости прагматического взаимо­согласования, обеспечивающего «общительность» (sociability) даже в отсутствие понимания-единения.

Мелвилл нарочито заостряет ситуацию, заставляя Изма­ила задаться странным вопросом: не веря в Квикегова бога, спрашивает он себя, мог ли бы я «понарошку» отправлять его ритуал? Вопрос возникает по конкретному поводу (дикарь, искренне расположившись к американцу, приглашает его принять участие в языческой молитве), а ход рассуждения фиксируется в пространном внутреннем монологе: «Я чест­ный христианин, рожденный и воспитанный в лоне непо­грешимой пресвитерианской церкви. Как же могу я присое­диниться к этому дикому идолопоклоннику и вместе с ним поклоняться какой-то деревяшке? Но что значит — покло­няться? Уж не думаешь ли ты, Измаил, что великодушный Бог небес и земли — а стало быть, и язычников и всего про­чего — будет ревновать к ничтожному обрубку черного дере­ва? быть того не может! Но что значит поклоняться Богу? Исполнять его волю, так ведь? А в чем состоит воля божья? В том, чтобы я поступал по отношению к ближнему так, как мне бы хотелось, чтобы он поступал по отношению ко мне — вот в чем состоит воля божья. Квикег — мой ближний. Чего бы я хотел от этого самого Квикега? Ну конечно же, я хотел бы, чтобы он принял мою пресвитерианскую форму покло­нения Богу. Следовательно, я тогда должен принять его фор­му, ergo — я должен стать идолопоклонником. Поэтому я поджег стружки, помог установить бедного безобидного идо­ла, вместе с Квикегом угощал его горелым сухарем, отвесил ему два или три поклона, поцеловал его в нос, и только после всего этого мы разделись и улеглись в постель, каждый в мире со своей совестью и всем светом» (с. 71—72).

Исходной точкой в этом размышлении выступает конста­тация несовместимости ценностных систем, из которых одна склонна утверждать свою привилегированность (всеобщность

Часть П. Писатель и читатель в «республике писем» 199

и «непогрешимость») в противоположность ущербности («ни­чтожеству» и «дикости») другой. Гордость своей принадлеж­ностью цивилизации и истинной вере постепенно сменяется рефлексией, приводящей к мысли об относительности, огра­ниченности всех человеческих мер и форм в сравнении с безмерностью и полиморфностью Божьего смысла. Коли так, почему не принять чужую и чуждую «форму поклонения», как бы в игре, в порядке внешней «симуляции»? Осознавая услов­ность связи между означающим (деревянный идол) и озна­чаемым (Бог), Измаил воспроизводит Квикегов ритуал, под­меняя — для себя — его внутреннее содержание: теперь он означает не почитание неведомого островного божества, а дружеское расположение к ближнему.

Отказ от жесткой идентификации смыслов и форм культу­ры делает позицию Измаила в чем-то сомнительной, но и по-своему привлекательной. Можно согласиться с критиком П. Гибианом, полагающим, что в романе Мелвилла мы наблю­даем «испытание возможностей кросс-культурного или космо­политического разговора в мире, все более разнообразном и взаимозависимом»280. Основой такого разговора, по Мелвил-лу, может служить «безжалостный» демократизм, в состав которого входят: скепсис в отношении всякой культурной формы, претендующей на привилегированность, неприкосно­венность, сакральность, полноту воплощенного смысла; заве­домое отсутствие «холуйской» почтительности к любой иерар­хии и любому авторитету; открытость общению вне «этикетов и церемоний», опять-таки любых, за исключением только «христианских проявлений милосердия и честности»281.

Манеру Измаила отличает фамильярная дружествен­ность — именно она создает в романе специфическую атмо­сферу непосредственности, которая в то же время начисто лишена простодушия. «Обращение к читателю в первой же строке — «Зови(те) меня Измаил» — предлагает общение «на короткой ноге», как бы на «ты», но фактически говорит дру­гое: вот вам мое условное имя, одно из возможных, мой при­нятый для данного случая псевдоним. Предлагаемый модус общения282 неформален, но не сказать чтобы доверителен,

280 Gibian P. Oliver Wendell Holmes and the Culture of Conversation. Cambridge University Press, 2001. P.- 47.

281 Письмо к Готорну от 1 июля 1851 г. цит. по переводу: «Сделать прекрасным наш день». Публицистика американского романтизма. М.: Прогресс, 1990. С. 436.

282 Ощущение говорящим себя и адресата речи вне рамок устойчи­вой социальной иерархии и общественных условностей порождает, по М. Бахтину, специфическую откровенность речи, которая находит выраже-

200

Т. Бенедиктова. «Разговор по-американски»

анонимен, но не сказать чтобы безличен; за собеседниками сохраняется свобода передвижения и индивидуального само­определения в пространстве смысловой неопределенности — в требовательном и небезопасном пространстве иронии.

Интерпретация — род жизнеобеспечения

Кит в романе неоднократно сравнивается с текстом, тре­бующим прочтения, с книгой или письмом. В хлаве «Цето-логия» Измаил уподобляет систематизацию китообразных сортировке писем в почтовой конторе. Как «простой сорти­ровщик», он понимает свое несоответствие гигантской задаче: у китов-писем слишком много признаков, чтобы использо­вать логическую классификацию. Удобнее (хотя и абсурднее) формальный подход — сортировка «по телесному объему»: in

ние в интимных и/или фамильярных жанрах и стилях. Интимная речь «проникнута глубоким доверием к адресату», которому «говорящий рас­крывает свои внутренние глубины», а откровенность фамильярной речи определяется как «площадная»: ее характеризует «неофициальный, воль­ный подход к действительности», способный доходить даже до цинизма. Размежевание «интимного» и «фамильярного» носит у Бахтина функци­ональный характер: интимность ассоциируется с подлинностью лично­стного контакта, в то время как площадная откровенность ценна скорее как таран разрушения традиционных официальных стилей и мировоззре­ний. Возможно, что Бахтин исходит при этом из опыта русской культу­ры, где публичное общение традиционно мыслилось как подцензурное, несвободное. В американской культуре как раз «фамильярность», предпо­лагающая смешение и даже взаимоподмену публичного и приватного, обретает характер образцовой «нормы» общительности. Фамильярность — видимость панибратской откровенности — чисто функциональный сигнал расположенности к контакту, облегчающий акт и процесс социального обмена, но нимало не свидетельствующий о «родстве душ». Иллюстра­цией этой двойственности, двусмысленности может послужить эпизод из романа Готорна «Счастливый дол» (гл. XI), где описывается встреча двух незнакомцев на лесной тропе: «Эй, друг! Остановись-ка на минутку! Мне надо перемолвиться с тобой словечком», — окликает один другого. По­вествователь, к которому обращены эти как будто вполне дружелюбные слова, описывает свою реакцию на них следующим образом: «...если только обращение это не продиктовано истинной симпатией, нет луч­шего способа — таково извращенное состояние, в которое ввергнул себя наш мир, — нет лучшего способа выразить свое презрение к ближнему и в самой обидной форме подчеркнуть свое превосходство над ним, чем назвав его \"друг\". Употребление этого слова в противоположном ему смысле пробуждает в нашей груди подспудную неприязнь» (Готорн N. Избр. произв.: В 2 т. Л.: Худож. лит., 1982. Т. 1. С. 304).