Мне тварь покорна там земная;
И звезды слушают меня,
Лучами радостно играя.
Когда же через шумный град
Я пробираюсь торопливо,
То старцы детям говорят
С улыбкою самолюбивой:
«Смотрите: вот пример для вас!
Он горд был, не ужился с нами:
Глупец, хотел уверить нас,
Что бог гласит его устами!
Смотрите ж, дети, на него:
Как он угрюм, и худ и бледен!
Смотрите, как он наг и беден,
Как презирают все его!»
Когда, в какие дни и часы написано это стихотворение? Вначале запись сделана карандашом, как раздумье, как доверенные бумаге мысли. Потом оно переписано чернилами. Может быть, это было уже в последние дни перед дуэлью? Ведь после этого поэт больше ничего не написал… В альбоме Одоевского остались чистыми 228 страниц!
«Пророк» – итог недолгой жизни Лермонтова и совсем краткой его литературной деятельности.
Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей. –
завещал Пушкин.
Следуя этому завету, 22-летний Лермонтов начал поэтическое поприще обличением великосветских убийц своего великого учителя.
Стихотворение «Смерть поэта» прозвучало по всей России, как «колокол на башне вечевой». «Чересчур вольнодумное», по мнению даже некоторых расположенных к поэту лиц, оно зажигало сердца людей гневом и ненавистью к «палачам свободы».
За смелое выступление Лермонтов поплатился ссылкой. Своего оружия поэт, однако, не сложил. И не только не сложил, а беспрерывно оттачивал его. И вот итог – новые ссылки... смертный приговор.
Лермонтов трезво оценивал действительность, но изменять своего трудного пути не собирался. Почти перед самой дуэлью он говорил о задуманных больших работах.
За несколько дней до дуэли в «Домик» зашел товарищ поэта по пансиону и московскому университету – Николай Федорович Туровский.
«...Увлеченные живою беседой, мы переносились в студенческие годы, – записал в своем дневнике Туровский. – Вспоминали прошедшее, разгадывали будущее… Он высказывал мне свои надежды скоро покинуть скучный юг».
А как горячо беседовал поэт с профессором Дядьковским об английском материалисте Бэконе, о Байроне.
Кто бы из товарищей, постоянно бывавших в «Домике», поверил, что Мишель, всегда такой веселый, добрый, ласковый, часто насмешливый, способный прямо-таки на детские шалости, – живет такой сложной внутренней жизнью? Что ему и больно, и трудно? Ну, а если он так сказал, значит, так и было: он никогда не лгал ни в жизни, ни в искусстве. Только чувства свои и настроения поэт глубоко прятал даже от дружески расположенных к нему лиц. Лишь случайно подсмотрел «чрезвычайно мрачное» лицо поэта один из кавказских его знакомых, встретив на улице Пятигорска незадолго до дуэли.
На Кавказе, так им любимом и так прославленном, Лермонтову, в условиях ненавистной военщины, нечего было ждать. Поэт понимал это и все-таки не переставал надеяться.
В последнем письме, написанном в «Домике» за две недели до поединка, Лермонтов писал бабушке: «То, что Вы мне пишете о словах г(рафа) Клейнмихеля, я полагаю, еще не значит, что мне откажут отставку, если я подам; он только просто не советует; а чего мне здесь еще ждать?
Вы бы хорошенько спросили только, выпустят ли, если я подам».
Так и не узнал поэт, последнее распоряжение царя, которое обрекало его на неизбежную гибель.
V
Некоторые свидетели последних дней жизни поэта уверяли, что Верзилины устроили 13-го июля для Лермонтова и Столыпина прощальный вечер: друзья перебирались в Железноводск. Там для них уже была приготовлена квартира и взяты билеты на ванны.
Падчерица генерала Верзилина, Эмилия Александровна, впоследствии вышедшая замуж за троюродного брага Лермонтова – Акима Павловича Шан-Гирея, сохранила в памяти все подробности этого вечера. Да и можно ли было забыть то, что явилось прелюдией к трагическому концу поэта?
Эмилии Александровне приходилось несколько раз выступать в печати с рассказом об этом вечере. А сколько раз она рассказывала о нем в той самой комнате, где все происходило! Сидела она на том же диване, на котором сидела с Лермонтовым.
Вот ее рассказ:
«13 июля собралось к нам несколько девиц и мужчин и порешили не ехать в собранье, а провести вечер дома, находя это приятнее и веселее. Я не говорила и не танцовала с Лермонтовым, потому что и в этот вечер он продолжал свои поддразнивания. Тогда, переменив тон насмешки, он сказал мне: «М-lle Emilie, je vous en prie, un tour de valse seulement, pour la derniere fois de ma vie»[13]. «Ну уж так и быть, в последний раз, пойдемте». М.Ю. дал слово не сердить меня больше, и мы, провальсировав, уселись мирно разговаривать. К нам присоединился Л.С. Пушкин, который также отличался злоязычием, и принялись они вдвоем острить свой язык a qui mieux mieux[14]. Несмотря на мои предостережения, удержать их было трудно. Ничего злого особенно не говорили, но смешного много; но вот увидели Мартынова, разговаривающего очень любезно с младшей сестрой моей Надеждой, стоя у рояля, на котором играл князь Трубецкой. Не выдержал Лермонтов и начал острить на его счет, называя его montagnard au grand poignard[15]. (Мартынов носил черкеску и замечательной величины кинжал). Надо же было так случиться, что, когда Трубецкой ударил последний аккорд, слово poignard раздалось по всей зале. Мартынов побледнел, закусил губы, глаза его сверкнули гневом: он подошел к нам и голосом весьма сдержанным сказал Лермонтову: «Сколько раз просил я Вас оставить свои шутки при дамах», и так быстро отвернулся и отошел прочь, что не дал и опомниться Лермонтову, а на мое замечание: язык мой враг мой, М.Ю. отвечал спокойно: Се n'est rien; demain nous serons bons amis.[16]
Танцы продолжались, и я думала, что тем кончилась вся ссора. На другой день Лермонтов и Столыпин должны были уехать в Железноводск. После уж рассказывали мне, что, когда выходили от нас, то в передней же Мартынов повторил свою фразу, на что Лермонтов спросил: «Что ж, на дуэль что ли вызовешь меня за это?» Мартынов ответил решительно «да», и тут же назначили день».
Тогда ли, у порога верзилинского дома, был назначен день дуэли, или о нем договорились секунданты позднее – неизвестно. Дуэль неизбежна, вот что поняли все в кружке Лермонтова, хотя серьезно к вызову Мартынова почти никто не отнесся.
Такое впечатление вынес профессор Висковатов, беседуя со свидетелями последних дней поэта.
«Ближайшие к поэту люди так мало верили в возможность серьезной развязки, что решили пообедать в колонии Каррас[17] и после обеда ехать на поединок. Думали даже попытаться примирить обоих противников в колонии у немки Рошке, содержавшей гостиницу. Почему-то в кругу молодежи господствовало убеждение, что все это шутка, – убеждение, поддерживавшееся шаловливым настроением Михаила Юрьевича. Ехали скорее, как на пикник, а не на смертельный бой», – писал Висковатов.
Васильчиков в разговоре с биографом тоже говорил, что участники дуэли «так несерьезно глядели на дело, что много было допущено упущений».
Вспоминая через 31 год – в 1872 г. – преддуэльную обстановку, он утверждал: «Мы (Столыпин и Глебов, – Е.Я.) считали эту ссору столь ничтожной, что до последней минуты уверены были, что она кончится примирением. Даже в последнюю минуту, уже на месте поединка, были убеждены, что дуэль кончится пустыми выстрелами и что, обменявшись для соблюдения чести двумя пулями, противники подадут себе руки и поедут ужинать».
А как же сам поэт относился к предстоящей дуэли? «Шаловливое» настроение, конечно, совсем не отражало его внутреннего состояния.
Вспоминала же Катенька Быховец – она в день дуэли провела в обществе Лермонтова несколько часов, – что поэт «при всех был весел, шутил, а когда мы были вдвоем, он ужасно грустил».
Михаил Юрьевич часто заговаривал в последние месяцы о своей близкой смерти. Еще в Петербурге, зимой этого же года, он в кругу друзей говорил, что скоро умрет. В Москве, возвращаясь на Кавказ продолжать ссылку, поэт говорил Ю.Ф. Самарину «о своей будущности, о своих литературных проектах, и среди всего этого он проронил о своей скорой кончине несколько слов».
А всего за неделю до дуэли Лермонтов говорил своему товарищу по юнкерской школе П.А. Гвоздеву: «Чувствую, мне очень мало осталось жить».
Как видно, мысль о смерти преследовала его в последнее время. Но разве он хотел умереть? Ведь в те же самые дни, когда поэт говорил о скорой смерти, он делился с друзьями планами о своих литературных работах, в эти же дни развивал мысль об издании журнала. «Мы в своем журнале, – говорил он, – не будем предлагать обществу ничего переводного, а свое собственное. Я берусь к каждой книжке доставлять что-либо оригинальное».
А разговор о будущем с Туровским, а философские беседы с Дядьковским – ведь и они служат подтверждением его жажды деятельности, жажды жизни, полной литературных интересов.
Все говорит о том, что поэт далек был от мысли заснуть «холодным сном могилы». Не хотел Лермонтов смерти, но не думать о ней не мог. Судьба Пушкина не забывалась.
Нам не суждено узнать, что думал и что пережил Михаил Юрьевич в последнюю ночь, проведенную в «Домике». Но при мысли об этой ночи вспоминаются строки из дневника Печорина:
«И, может быть, я завтра умру, и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно».
«Пробегаю в памяти все мое прошедшее и спрашиваю себя невольно: зачем я жил? для какой цели я родился? А, верно, она существовала, и, верно, было мне назначение высокое, потому что я чувствую в душе моей силы необъятные»…
Пуля сразила поэта именно тогда, когда он чувствовал в себе «силы необъятные», понимал, зачем живет, «для какой цели родился».
VI
Как же происходила дуэль? Сохранилось два свидетельства о трагедии разыгравшаяся 15 июля 1841 г. у подножия Машука: официальное донесение коменданта Ильяшенкова командующему войсками на Кавказской линии – генерал-адъютанту Граббе и воспоминания Васильчикова, которые и послужили профессору Висковатову материалом дня описания дуэли в его труде «Михаил Юрьевич Лермонтов – Жизнь и творчество». В течение трех лет (1879-1881) профессор собирал материал для биографии Лермонтова. К этому времени оставался в живых только один из участников дуэли, князь Васильчиков. Васильчиков в личной беседе с Висковатовым изложил события подробнее, чем комендант.