Эпическая поэзия в лице Пульчи, Боярдо и других явилась в свое время настоящей спасительницей для заблудившихся поэтов. Едва ли еще когда-нибудь эпос будет встречен с таким восторгом. Дело совсем не в том, насколько эта поэзия отвечала идеалам героической поэзии вообще в том смысле, как мы её понимаем, но несомненно, что эта поэзия воплотила в себе идеал своего времени. Многочисленные описания сражений и поединков в этих поэмах производят на нас скучнейшее впечатление, но в то время они возбуждали живой интерес, какой мы с трудом можем себе представить, точно так же, как нам кажется теперь странным восторг, вызываемый в Средние века импровизацией. С этой точки зрения требовать каких-нибудь характеристик от Ариосто, например, в его «Неистовом Роланде» значило бы только подходить к нему с совершенно ложным критерием. Такого рода характеристики встречаются в этой поэме и сами по себе, даже очень искусные, но поэма не опирается на них существенным образом и скорее могла бы потерять, чем выиграть, если бы автор стал на них останавливаться. С современной точки зрения мы вправе были бы требовать от Ариосто не только характеристик, но и еще гораздо более серьезных вещей. Столь богато одаренный поэт мог бы, кажется, не ограничиться одними приключениями, а мог бы изобразить в одном великом произведении глубочайшие конфликты человеческих чувств и важнейшие воззрения своего времени на все божественные и чисто человеческие вопросы. Словом, он мог бы создать одну из таких законченных мировых картин, какие мы имеем в «Божественной комедии» и в «Фаусте». Вместо того, он поступает совершенно так же, как живописцы и другие художники того времени, и становится бессмертным, несмотря на то, что не старается вовсе быть оригинальным. Художественная цель Ариосто – живой блестящий рассказ и постоянная, непрерывающаяся смена образов и картин. Для достижения этой цели он не должен быть связан ни глубокими характеристиками, ни сколько-нибудь строгой зависимостью между собой отдельных явлений и последовательностью в изложении. Он теряет постоянно нить рассказа и связывает концы разорванных нитей там, где ему нравится, его действующие лица могут исчезать и появляться потому, что этого требует его произведение само по себе. Но, тем не менее, несмотря на всю кажущуюся нелогичность и своеволие, поэт демонстрирует удивительное понимание красоты и гармонический такт. Он никогда не теряется в подробностях, но, напротив, в описании обстановки и действующих лиц останавливается только на том, что находится в тесной связи с дальнейшим движением и не мешает общей гармонии. Он не переходит также границ в речах и монологах, и, хотя речи действующих лиц представляют, в свою очередь, рассказ, поэт сохраняет за собой высокую привилегию эпоса: передавать совершившееся не как пересказ, а как действие на сцене. Пафос никогда не выражается у него в словах, как это можно встретить у Пульчи, его нельзя в этом упрекнуть даже в знаменитой 23-й и в следующих песнях, где изображается неистовство Роланда. К числу его заслуг надо отнести также и то, что в его героической поэме любовные истории носят совсем не лирический характер. Они оставляют желать много лучшего с нравственной точки зрения, но зато так правдивы, что в них совершенно точно угадываются приключения самого автора. Избыток уверенности в себе и в своих художественных средствах позволяет ему внести в свою поэму кое-что из современных явлений и возвеличить дом Эсте в пророчествах образных картин.
В лице Теофило Фоленго или, как он себя называет, Лимерно Питокко, пародия на все рыцарство, с его последствиями в жизни и в литературе, приобретает выдающееся поэтическое значение, причем в связи с реальной сатирой в этой поэзии равномерно усиливается и более строгая характеристика типов. Среди уличной жизни маленького римского городка, упражняясь в драке на кулачках и метании камней, маленький Орландо растет на глазах, становясь смелым героем, ненавистником монахов и резонером. Мир условной фантазии, созданный Пульчи и служивший с того времени рамкой для эпоса, разлетается вдребезги. Происхождение и самое достоинство паладинов осмеиваются, например, во второй песне, в турнире ослов, причем рыцари являются в самом удивительном вооружении. Поэт выражает комическое сожаление по поводу необъяснимого вероломства в семействе Ганона Майнцского или трудностей, с которыми связано приобретение меча Дурин-дана и т.п. Наряду с этим нельзя не заметить известной иронии также по отношению к Ариосто, к счастью для «Неистового Роланда», Орландино с его лютеранской ересью вскоре подпал под инквизицию и поневоле был предан забвению. Наконец, в «Освобожденном Иерусалиме» Торквато Тассо характеристика действующих лиц составляет уже одну из главнейших забот автора, и мы видим, таким образом, насколько взгляд и манера поэта ушли далеко от господствовавших полвека назад течений. Его удивительное произведение может служить памятником эпохи борьбы с Реформацией.
Лженаука и естествознание.
В каждом культурном народе во всякое время может появиться человек, который благодаря своим личным выдающим качествам делает значительный шаг вперед на эмпирическом пути, несмотря на всю неподготовленность почвы. Такими людьми были Герберт из Реймса (папа Сильвестр II) в Х веке и Рожер Бекон в XIII столетии. Им предстояло решить сразу множество задач, возникших вместе с исчезновением ложных представлений, преклонения перед традициями и книгами и страха перед природой. Другое дело, когда весь народ увлекается созерцанием и пытливостью других народов и один человек, идущий вперед по пути открытий, может рассчитывать на то, что его не только не встретят угрозами или презрительным молчанием, но, напротив, поймут и проявят заинтересованность. Последнее мы видим в Италии. Итальянские естествоиспытатели не без гордости следят за доказательствами эмпирического познания природы у Данте в его «Божественной комедии». Мы не можем судить, насколько справедливо или безошибочно приписываемое ему первенство в тех или других открытиях, но даже человеку малообразованному не может не броситься в глаза вся полнота созерцания внешнего мира, обнаруженная Данте в его образах и сравнениях. Более чем кто-либо из новейших поэтов он заимствует все из действительности – природу ли или человеческую жизнь – и никогда не пользуется этими образами и сравнениями только ради украшения, а исключительно для того, чтобы вызвать представление, наиболее отвечающее тому, что он хочет сказать или пояснить. Настоящим ученым он является по преимуществу в области астрономии, хотя нельзя отрицать, что некоторые астрономические места в его великой поэме нам кажутся теперь «учеными», а в те времена понятны были всем, так как Данте обращается к известным астрономическим фактам, с которыми тогдашние итальянцы были хорошо знакомы, как мореплаватели. В самом деле, народные сведения о времени появления на небе и закате светил потеряли свое значение с изобретением часов и календарей, и вместе с этим исчез общий интерес к астрономии вообще. В настоящее время нет недостатка в руководствах, и каждый ученик в школе знает, что Земля движется вокруг Солнца, чего Данте не знал. Астрология, или мнимая наука предсказаний и т. п., нисколько не противоречит, эмпирическому духу итальянцев того времени; она свидетельствует только о том, что эмпиризму приходилось выдерживать борьбу со страстным желанием знать и угадывать будущее. Церковь была, в сущности, почти всегда терпимой к этой и другим ложным наукам, но к настоящему исследованию природы испытывала враждебность только тогда, когда обвинение, – справедливо или нет – касалось ереси и некромантии, в действительности очень близких одна к другой. Интересно, конечно, было бы знать, сознавали ли вообще и в каких именно случаях доминиканские инквизиторы (и францисканские также) ложность этих обвинений и насколько далеко они шли в осуждении в угоду врагам обвиняемых или из скрытой ненависти к познанию природы вообще и всяким опытам в особенности. Последнее, по всей вероятности, часто случалось, хотя трудно это доказать; во всяком случае, в Италии эти преследования не имели тех последствий, какие мы видим на севере, где сопротивление новаторам выразилось в официальной системе естествознания, принятой схоластиками. Пьетро из Альбано (в начале XIV столетия) пал, как известно, жертвой зависти другого врача, обвинившего его перед инквизицией в ереси и колдовстве; нечто в том же роде, по-видимому, случилось и с его современником Джованнино Сангвиначчи в Падуе, так как последний был новатором в своей врачебной практике; он поплатился только изгнанием. В конце концов, мы не должны забывать, что доминиканцы-инквизиторы не могли проявлять в Италии такой обширной власти, как на севере, так как и тираны, и свободные города относились в XIV веке часто к духовенству с таким презрением, что не только занятие естественными науками, но и многое еще более предосудительное в этом смысле могло оставаться безнаказанным. Когда же в XV веке победоносно выдвинулась классическая древность, пробитая таким образом в старой системе брешь открыла путь всякого рода светским исследованиям, причем гуманизм привлек, разумеется, все лучшие силы и тем задержал эмпирическое естествознание. Между тем время от времени то там то здесь снова и снова пробуждается инквизиция и преследует или сжигает на кострах врачей, как безбожников и некромантов, причем никогда нельзя с уверенностью определить настоящую, глубоко скрытую причину осуждения и казни. При всем том Италия в конце XV века с ее учеными, такими, например, как Паоло Тосканелли, Лука Пачоли и Леонардо да Винчи, другие математики и натуралисты, занимала первое место среди всех народов в Европе, и ученые всех стран признавали себя ее учениками. Весьма важным указанием на всеобщий интерес к естествознанию является распространенная в Италии с ранних пор страсть к собиранию коллекций и сравнительному изучению растений и животных. Италия славится первыми ботаническими садами, разводимыми первоначально скорее ради практических целей. Гораздо важнее то, что уже в XIV веке на земледелие смотрят как на предмет искусства и промышленности, судя, например, по весьма распространенному в то время сельскохозяйственному учебнику Пьера да Крешенция; рядом с этим мы видим, что князья и богатые люди в своих загородных садах соперничают в разведении всяких растений, фруктовых деревьев и цветов и хвалятся этим друг перед другом. Так, в XV веке великолепный сад виллы Карежи, семейства Медичи, изображается почти как ботанический сад с бесконечным разнообразием различных пород деревьев и кустарников. Так же в начале XVI века описывается вилла кардинала Тривульцио в римской Кампанье: с живыми изгородями из различных пород роз, огромным разнообразием фруктовых деревьев, а также двадцатью видами виноградных лоз и обширным огородом. Без сомнения, мы видим здесь совсем не то, что на Западе, где в каждом замке и монастыре разводятся только всем известные лечебные растения. Здесь рядом с овощами, годными для употребления в пищу, выращивают растения, которые интересны сами по себе и к тому же красивы чисто внешне. Из истории искусств мы знаем, как поздно садоводство освободилось от этой страсти к собиранию вообще и стало подчиняться задачам архитектоники и живописи. В то же время и в связи, конечно, с тем же интересом к естествознанию вообще входит в обычай содержание чужеземных животных. Южные и восточные гавани Средиземного моря дают возможность доставлять из других краев зверей, а итальянский климат – содержать и выращивать их, а потому итальянцы охотно покупают диких зверей или принимают их от султанов в подарок. Города и государи охотнее всего держат львов не только в том случае, когда они изображаются в гербе, как во Флоренции. Львиные логовища находятся в самих дворцах или вблизи, как в Перудже и во Флоренции; в Риме они помещены на склоне Капитолия. Эти звери служат иногда исполнителями политических приговоров, внушают вообще народу некоторым образом трепетный страх, хотя все успели заметить, что вне воли они теряют отчасти свою свирепость, так что однажды бык гнал их домой «как овец в овчарню». Тем не менее, им придают большое значение и связывают с ними то или другое поверие; так, когда один из прекраснейших львов, принадлежавший Лоренцо Медичи, был растерзан другим, то на это смотрели как на предзнаменование смерти самого Лоренцо (Если львы дрались и в особенности, если один убивал другого, это считалось дурным предзнаменованием). Их плодовитость предвещала хороший урожай. Молодых львов принято было дарить дружественным городам в Италии или за границей, а также кондотьерам как награду за храбрость. Флорентийцы, кроме того, охотно заводили леопардов. Борзо, герцог Феррарский, заставлял своих львов сражаться с быками, медведями и дикими кабанами. Бенедетто Деи привез в подарок Лоренцо Медичи крокодила длиной в 7 футов, о котором хроникер замечает: «По истине прекрасное животное». В конце XV века настоящие зверинцы стали уже непременным атрибутом при дворах многих государей. «Для полного великолепия двора, — говорит Матараццо, — необходимо иметь лошадей, собак, верблюдов, перепелятников и других птиц, а также шутов, певцов и чужеземных зверей». В Неаполе, при короле Ферранте, в зверинце жили еще жираф и зебра, по-видимому, подарок тогдашнего багдадского государя. Филиппе Мариа Висконти имел не только лошадей, стоимостью от пятисот до тысячи золотых, но и ценных английских собак, а также леопардов, привезенных из разных восточных стран; на севере для него разыскивали всюду охотничьих птиц, и содержание их стоило ему три тысячи золотых в месяц. Брунетто Латини пишет: «Кремонезийцы рассказывают, что император Фридрих II подарил им слона, полученного им из Индии». Петрарка констатирует вымирание слонов; король Португальский, Эмануил Великий, хорошо знал, что делал, когда прислал Льву Х слона и носорога как свидетельство его победы над неверующими; русский царь прислал в Милан кречета. В то же время началось научное изучение животных и растений. Наблюдения над животными и зверями получили практическое применение на конных заводах; особенно славились заводы Эсте в Неаполе, а Мантуанский завод, при Франческо Гонзага, считался первым в Европе. Порода лошадей оценивалась, конечно, с тех пор, как началась верховая езда вообще, но искусственное выращивание и скрещивание пород входит в обыкновение со времен крестовых походов. В Италии, во всех сколько-нибудь значительных городах, устраивались бега и состязания на приз, что и служило главной побудительной причиной к улучшению пород. На Мантуанском конном заводе выращивали лошадей для скачек, а также для войны. Вообще лошади считались достойнейшим подарком для государей. Гонзага имел жеребцов и кобыл из Испании, Ирландии, Африки, Фракии и обеих Сицилий; ради них он поддерживал дружеские сношения с турецкими султанами. Здесь проводились опыты по скрещиванию с целью довести породу до совершенства. Не было недостатка и в человеческих «зверинцах». Известный кардинал Ипполито Медичи, побочный сын Джулиано, герцога Намурского, держал при своем удивительном дворе целую толпу разноязычных варваров, более двадцати различных народностей; каждый из них представлял что-нибудь замечательное в своем роде. Здесь были ни с кем не сравнимые вольтижеры, татарские стрелки из лука, негритянские борцы, индейские пловцы и турки, преимущественно сопровождавшие кардинала на охоте. Когда его постигла ранняя смерть, эта пестрая толпа несла гроб на плечах из Итри в Рим, и среди общего траура в городе они испускали жалобные крики на различных языках, оплакивая своего щедрого хозяина.