Смекни!
smekni.com

Итальянское Возрождение (стр. 5 из 7)

Эпическая поэзия в лице Пульчи, Боярдо и других явилась в свое время настоящей спасительницей для за­блудившихся поэтов. Едва ли еще когда-нибудь эпос бу­дет встречен с таким восторгом. Дело совсем не в том, насколько эта поэзия отвечала идеалам героической по­эзии вообще в том смысле, как мы её понимаем, но не­сомненно, что эта поэзия воплотила в себе идеал своего времени. Многочисленные описания сражений и поедин­ков в этих поэмах производят на нас скучнейшее впечат­ление, но в то время они возбуждали живой интерес, какой мы с трудом можем себе представить, точно так же, как нам кажется теперь странным восторг, вызывае­мый в Средние века импровизацией. С этой точки зрения требовать каких-нибудь характе­ристик от Ариосто, например, в его «Неистовом Ролан­де» значило бы только подходить к нему с совершенно ложным критерием. Такого рода характеристики встреча­ются в этой поэме и сами по себе, даже очень искусные, но поэма не опирается на них существенным образом и скорее могла бы потерять, чем выиграть, если бы автор стал на них останавливаться. С современной точки зрения мы вправе были бы требовать от Ариосто не только ха­рактеристик, но и еще гораздо более серьезных вещей. Столь богато одаренный поэт мог бы, кажется, не огра­ничиться одними приключениями, а мог бы изобразить в одном великом произведении глубочайшие конфликты человеческих чувств и важнейшие воззрения своего вре­мени на все божественные и чисто человеческие вопросы. Словом, он мог бы создать одну из таких за­конченных мировых картин, какие мы имеем в «Боже­ственной комедии» и в «Фаусте». Вместо того, он посту­пает совершенно так же, как живописцы и другие художники того времени, и становится бессмертным, несмотря на то, что не старается вовсе быть оригиналь­ным. Художественная цель Ариосто – живой блестящий рассказ и постоянная, непрерывающаяся смена образов и картин. Для достижения этой цели он не должен быть связан ни глубокими характеристиками, ни сколько-нибудь строгой зависимостью между собой отдельных явле­ний и последовательностью в изложении. Он теряет по­стоянно нить рассказа и связывает концы разорванных нитей там, где ему нравится, его действующие лица мо­гут исчезать и появляться потому, что этого требует его произведение само по себе. Но, тем не менее, несмотря на всю кажущуюся нелогичность и своеволие, поэт демон­стрирует удивительное понимание красоты и гармони­ческий такт. Он никогда не теряется в подробностях, но, напротив, в описании обстановки и действующих лиц останавливается только на том, что находится в тесной связи с дальнейшим движением и не мешает общей гар­монии. Он не переходит также границ в речах и моноло­гах, и, хотя речи действующих лиц представляют, в свою очередь, рассказ, поэт сохраняет за собой высокую при­вилегию эпоса: передавать совершившееся не как пере­сказ, а как действие на сцене. Пафос никогда не выража­ется у него в словах, как это можно встретить у Пульчи, его нельзя в этом упрекнуть даже в знаменитой 23-й и в следующих песнях, где изображается неистовство Ролан­да. К числу его заслуг надо отнести также и то, что в его героической поэме любовные истории носят совсем не лирический характер. Они оставляют желать много лучшего с нравственной точки зрения, но зато так правди­вы, что в них совершенно точно угадываются приключе­ния самого автора. Избыток уверенности в себе и в своих художественных средствах позволяет ему внести в свою поэму кое-что из современных явлений и возвеличить дом Эсте в пророчествах образных картин.

В лице Теофило Фоленго или, как он себя на­зывает, Лимерно Питокко, пародия на все рыцарство, с его последствиями в жизни и в литературе, приобретает выдающееся поэтическое значение, причем в связи с реальной сатирой в этой поэзии равномерно усилива­ется и более строгая характеристика типов. Среди улич­ной жизни маленького римского городка, упражняясь в драке на кулачках и метании камней, маленький Орландо растет на глазах, становясь смелым геро­ем, ненавистником монахов и резонером. Мир условной фантазии, созданный Пульчи и служивший с того вре­мени рамкой для эпоса, разлетается вдребезги. Проис­хождение и самое достоинство паладинов осмеиваются, например, во второй песне, в турнире ослов, причем рыцари являются в самом удивительном вооружении. Поэт выражает комическое сожаление по поводу необъяснимого вероломства в семействе Ганона Майнцского или трудностей, с которыми связано приобрете­ние меча Дурин-дана и т.п. Наряду с этим нельзя не заметить известной иронии также по отношению к Ариосто, к счастью для «Неистового Роланда», Орландино с его лютеранской ересью вскоре подпал под инквизи­цию и поневоле был предан забвению. Наконец, в «Освобожденном Иерусалиме» Торквато Тассо характеристика действующих лиц составляет уже одну из главнейших забот автора, и мы видим, таким образом, насколько взгляд и манера поэта ушли далеко от господствовавших полвека назад течений. Его удивительное произведение может служить памятником эпохи борьбы с Реформацией.

Лженаука и естествознание.

В каждом культурном народе во всякое время может появиться человек, который благо­даря своим личным выдающим качествам делает значи­тельный шаг вперед на эмпирическом пути, несмотря на всю неподготовленность почвы. Такими людьми были Герберт из Реймса (папа Сильвестр II) в Х веке и Рожер Бекон в XIII столетии. Им предстояло решить сразу мно­жество задач, возникших вместе с исчезновением лож­ных представлений, преклонения перед традициями и книгами и страха перед природой. Другое дело, когда весь народ увлекается созерцанием и пытливостью других на­родов и один человек, идущий вперед по пути откры­тий, может рассчитывать на то, что его не только не встре­тят угрозами или презрительным молчанием, но, напротив, поймут и проявят заинтересованность. После­днее мы видим в Италии. Итальянские естествоиспытате­ли не без гордости следят за доказательствами эмпири­ческого познания природы у Данте в его «Божественной комедии». Мы не можем судить, насколько справедливо или безошибочно приписываемое ему первенство в тех или других открытиях, но даже человеку малообразованному не может не бро­ситься в глаза вся полнота созерцания внешнего мира, обнаруженная Данте в его образах и сравнениях. Более чем кто-либо из новейших поэтов он заимствует все из действительности – природу ли или человеческую жизнь – и никогда не пользуется этими образами и сравнениями только ради украшения, а исключительно для того, чтобы вызвать представление, наиболее отвечающее тому, что он хочет сказать или пояснить. Настоящим ученым он является по преимуществу в области астрономии, хотя нельзя отрицать, что некоторые астрономические места в его великой поэме нам кажутся теперь «учеными», а в те времена понятны были всем, так как Данте обращает­ся к известным астрономическим фактам, с которыми тогдашние итальянцы были хорошо знакомы, как мо­реплаватели. В самом деле, народные сведения о времени появления на небе и закате светил потеряли свое значе­ние с изобретением часов и календарей, и вместе с этим исчез общий интерес к астрономии вообще. В настоящее время нет недостатка в руководствах, и каждый ученик в школе знает, что Земля движется вокруг Солнца, чего Данте не знал. Астрология, или мнимая наука предсказаний и т. п., нисколько не противоречит, эмпирическому духу италь­янцев того времени; она свидетельствует только о том, что эмпиризму приходилось выдерживать борьбу со стра­стным желанием знать и угадывать будущее. Церковь была, в сущности, почти всегда терпимой к этой и другим ложным наукам, но к настоящему иссле­дованию природы испытывала враждебность только тог­да, когда обвинение, – справедливо или нет – касалось ереси и некромантии, в действительности очень близких одна к другой. Интересно, конечно, было бы знать, со­знавали ли вообще и в каких именно случаях доминикан­ские инквизиторы (и францисканские также) ложность этих обвинений и насколько далеко они шли в осужде­нии в угоду врагам обвиняемых или из скрытой ненавис­ти к познанию природы вообще и всяким опытам в осо­бенности. Последнее, по всей вероятности, часто случалось, хотя трудно это доказать; во всяком случае, в Италии эти преследования не имели тех последствий, какие мы видим на севере, где сопротивление новаторам выразилось в официальной системе естествознания, принятой схоластиками. Пьетро из Альбано (в начале XIV столетия) пал, как известно, жертвой зависти дру­гого врача, обвинившего его перед инквизицией в ереси и колдовстве; нечто в том же роде, по-видимому, случи­лось и с его современником Джованнино Сангвиначчи в Падуе, так как последний был новатором в своей врачебной практике; он поплатился только изгнанием. В конце концов, мы не должны забывать, что доминиканцы-инквизиторы не могли проявлять в Италии такой обширной власти, как на севере, так как и тираны, и свободные города относились в XIV веке часто к духовенству с та­ким презрением, что не только занятие естественными науками, но и многое еще более предосудительное в этом смысле могло оставаться безнаказанным. Когда же в XV веке победоносно выдвинулась классическая древ­ность, пробитая таким образом в старой системе брешь открыла путь всякого рода светским исследованиям, при­чем гуманизм привлек, разумеется, все лучшие силы и тем задержал эмпирическое естествознание. Между тем время от времени то там то здесь снова и снова пробуж­дается инквизиция и преследует или сжигает на кострах врачей, как безбожников и некромантов, причем никог­да нельзя с уверенностью определить настоящую, глубо­ко скрытую причину осуждения и казни. При всем том Италия в конце XV века с ее учеными, такими, напри­мер, как Паоло Тосканелли, Лука Пачоли и Леонардо да Винчи, другие математики и натуралисты, занимала пер­вое место среди всех народов в Европе, и ученые всех стран признавали себя ее учениками. Весьма важным указанием на всеобщий интерес к естествознанию является распространенная в Италии с ранних пор страсть к собиранию коллекций и сравни­тельному изучению растений и животных. Италия сла­вится первыми ботаническими садами, разводимыми пер­воначально скорее ради практических целей. Гораздо важнее то, что уже в XIV веке на земледелие смотрят как на предмет искусства и промышленности, судя, напри­мер, по весьма распространенному в то время сельскохозяйственному учебнику Пьера да Крешенция; рядом с этим мы видим, что князья и богатые люди в своих заго­родных садах соперничают в разведении всяких растений, фруктовых деревьев и цветов и хвалятся этим друг перед другом. Так, в XV веке великолепный сад виллы Карежи, семейства Медичи, изображается почти как ботаничес­кий сад с бесконечным разнообразием различных пород деревьев и кустарников. Так же в начале XVI века описы­вается вилла кардинала Тривульцио в римской Кампанье: с живыми изгородями из различных пород роз, ог­ромным разнообразием фруктовых деревьев, а также двадцатью видами виноградных лоз и обширным огоро­дом. Без сомнения, мы видим здесь совсем не то, что на Западе, где в каждом замке и монастыре разводятся только всем известные лечебные растения. Здесь рядом с овоща­ми, годными для употребления в пищу, выращивают ра­стения, которые интересны сами по себе и к тому же красивы чисто внешне. Из истории искусств мы знаем, как поздно садовод­ство освободилось от этой страсти к собиранию вообще и стало подчиняться задачам архитектоники и живописи. В то же время и в связи, конечно, с тем же интере­сом к естествознанию вообще входит в обычай содержа­ние чужеземных животных. Южные и восточные гавани Средиземного моря дают возможность доставлять из дру­гих краев зверей, а итальянский климат – содержать и выращивать их, а потому итальянцы охотно покупают диких зверей или принимают их от султанов в подарок. Города и государи охотнее всего держат львов не только в том случае, когда они изображаются в гербе, как во Флоренции. Львиные логовища находятся в самих двор­цах или вблизи, как в Перудже и во Флоренции; в Риме они помещены на склоне Капитолия. Эти звери служат иногда исполнителями политических приговоров, вну­шают вообще народу некоторым образом трепетный страх, хотя все успели заметить, что вне воли они теряют отча­сти свою свирепость, так что однажды бык гнал их домой «как овец в овчарню». Тем не менее, им придают большое значение и связывают с ними то или другое поверие; так, когда один из прекраснейших львов, при­надлежавший Лоренцо Медичи, был растерзан другим, то на это смотрели как на предзнаменование смерти са­мого Лоренцо (Если львы дрались и в особенности, если один убивал другого, это считалось дурным предзнаменованием). Их плодовитость предвещала хороший урожай. Молодых львов принято было дарить дружествен­ным городам в Италии или за границей, а также кондо­тьерам как награду за храбрость. Флорентийцы, кроме того, охотно заводили леопардов. Борзо, герцог Феррарский, заставлял своих львов сражаться с быками, медве­дями и дикими кабанами. Бенедетто Деи привез в пода­рок Лоренцо Медичи крокодила длиной в 7 футов, о котором хроникер замечает: «По истине прекрасное жи­вотное». В конце XV века настоящие зверинцы стали уже непременным атрибутом при дворах многих государей. «Для полного великолепия двора, — говорит Матараццо, — не­обходимо иметь лошадей, собак, верблюдов, перепелят­ников и других птиц, а также шутов, певцов и чужезем­ных зверей». В Неаполе, при короле Ферранте, в зверинце жили еще жираф и зебра, по-видимому, подарок тог­дашнего багдадского государя. Филиппе Мариа Вискон­ти имел не только лошадей, стоимостью от пятисот до тысячи золотых, но и ценных английских собак, а также леопардов, привезенных из разных восточных стран; на севере для него разыскивали всюду охотничьих птиц, и содержание их стоило ему три тысячи золотых в месяц. Брунетто Латини пишет: «Кремонезийцы рассказывают, что император Фридрих II подарил им слона, получен­ного им из Индии». Петрарка констатирует вымирание слонов; король Португальский, Эмануил Великий, хо­рошо знал, что делал, когда прислал Льву Х слона и но­сорога как свидетельство его победы над неверующими; русский царь прислал в Милан кречета. В то же время началось научное изучение животных и растений. Наблюдения над животными и зверями получили практическое применение на конных заводах; особенно славились заводы Эсте в Неаполе, а Мантуанский завод, при Франческо Гонзага, считался первым в Европе. По­рода лошадей оценивалась, конечно, с тех пор, как на­чалась верховая езда вообще, но искусственное выращи­вание и скрещивание пород входит в обыкновение со времен крестовых походов. В Италии, во всех сколько-нибудь значительных городах, устраивались бега и состя­зания на приз, что и служило главной побудительной причиной к улучшению пород. На Мантуанском конном заводе выращивали лошадей для скачек, а также для войны. Вообще лошади считались достойнейшим подарком для государей. Гонзага имел жеребцов и кобыл из Испании, Ирландии, Африки, Фракии и обеих Сицилий; ради них он поддерживал дружеские сношения с турецкими сул­танами. Здесь проводились опыты по скрещиванию с це­лью довести породу до совершенства. Не было недостатка и в человеческих «зверинцах». Известный кардинал Ипполито Медичи, побочный сын Джулиано, герцога Намурского, держал при своем уди­вительном дворе целую толпу разноязычных варваров, более двадцати различных народностей; каждый из них представлял что-нибудь замечательное в своем роде. Здесь были ни с кем не сравнимые вольтижеры, татарские стрел­ки из лука, негритянские борцы, индейские пловцы и турки, преимущественно сопровождавшие кардинала на охоте. Когда его постигла ранняя смерть, эта пестрая тол­па несла гроб на плечах из Итри в Рим, и среди общего траура в городе они испускали жалобные крики на раз­личных языках, оплакивая своего щедрого хозяина.