Отказаться от психологии, подменяющей реальное должным. Стать менее императивным, научиться шире смотреть на жизнь и больше в ней видеть. Что все это значит для художника? Прежде всего тут требуется новое отношение к самому себе. Больше искренности, больше смелости и адекватности выражения своей личности в творчестве. В таком утверждении нет противоречия. «Я» художника, его чувства, опыт его индивидуальности — естественный и непременный посредник между действительностью и ее отображением. Во власти такого посредника и прервать ток жизненных впечатлений, которые питают искусство, и мощно повысить их творческую потенцию — обеспечить своего рода «сверхпроводимость» художественного восприятия жизни. Проблема личностной адекватности творчества, искренности творца была и остается сегодня одной из основных и острых в нашей художественной жизни.
Остра она потому, что живучи, цепки те штампы, которые имитируют индивидуальность в искусстве. Давая ее псевдообозначение, штамп фактически позволяет вывести личность автора из игры. Вынести живое «я» за скобки творческого процесса. «Семидесятники» вполне ощущали подобную ситуацию. Но чтобы справиться с ней, надо было прежде всего покончить с расхожими стереотипами артистического самомнения. С практикой подмены своего «я» романтической позой. Ответом молодых на эту насущную необходимость стало то, что многие критики и зрители восприняли как новое направление, увлекшее молодых на рубеже 60—70-х годов. Не вдаваясь в терминологические тонкости, мы будем называть такую линию «примитивистской».
В ее пределах — многие ранние работы Е.Струлева, Т. Назаренко, Н.Нестеровой, И.Старженецкой, М.Талашенко, К.Нечитайло, И.Мещеряковой, П.Малиновского; не только ранние, но и зрелые произведения живописцев союзных республик: С.Айтиева, Р.Бичюнаса, Д.Джумабаева, А.Накисбекова, Ф.Халилова. Авторы эти по-своему претворяют традиции народного искусства, современных «наивов», примитивистские искания начала XX века — уроки Шагала, Ларионова, Анри Руссо. Такие холсты обычно сочетают декоративность с пародийностью видения в фольклорном вкусе, с чертами гротеска, тональность которого меняется от легкой иронии до едкого сарказма. Глубоко примечательно, что насмешливое, снижающее зеркало подобного «остранения» молодые художники обращали прежде всего к себе.
Тенденция, о которой мы говорим, едва ли не шире всего проявилась в жанре портрета. Автопортрет, групповой портрет хорошо знакомых людей — друзей живописца... Казалось бы, реалистической природе этого жанра абсолютно чужд примитивистский гротеск. Но перед нами творческая ситуация, когда «шутовство» служит правде. Столь ли уж это парадоксально? «Истину царям с улыбкой говорить» — традиция небезызвестная, древняя; она уходит корнями в средневековое «карнавальное» сознание. Есть и образцы более близкие. В начале 1910-х годов в портрете охотно работают молодые «бубновые валеты». Ранние портретные произведения Кончаловского, Фалька раскрыли некие грани натуры, не осмысленные мастерами традиционно-реалистической линии. Суровая энергия, неприятие и неудовлетворенность старым, жажда слома — как страсть, а не как программа; потребность слияния с кипучим универсумом бытия. Вот настроение этих портретов. «Примитивистский» портрет 70-х годов тяготеет к своей концепции человека, но некоторым образом и развивает демократический пафос молодого искусства начала века.
Персонажи вышеназванных авторов наделены самыми простыми житейскими интересами. В этом смысле они отличны даже от «простого человека» 60-х годов. Ведь тот обладал по-своему высоким социальным статусом, утверждая свои ценности в противовес тому, что считал ложным. Что делают люди на картинах Струлева или К.Нечитайло? Гуляют по улице. Пьют чай. Просто сидят или стоят, существуют в привычной для них среде и рядом с такими, как сами. Усиливает ли это начала жанровости в «примитивистских» работах? Фактически нет, потому что бытовое действие либо повествование в них не столь уж существенно. Здесь раскрываются состояния, характеры, типажи. Как правило, «истина», высказываемая при этом художником, свойства самого непритязательного. Мы люди. Мы из плоти и крови. Нам не чуждо ничто житейское. Мы отнюдь не романтические герои...
Такой взгляд на человека приносит в живопись примитивистов мотивы, мало знакомые советскому искусству прежде. Одна из ранних картин Н.Нестеровой называется, например, «Деревня Раздоры» (1967). И это совсем не сентиментально-поэтический образ, столь типичный в нашей традиции. Сельские жители или те же «простые люди» провинции, городской окраины в ее картинах занимаются разными делами, сугубо неэстетическими, о каких искусство прежде словно и не подозревало. Они торгуют на рынке, торгуются и зубоскалят; среди них появляются мясники, грубые существа, умерщвляющие животных. В таких картинах можно увидеть мужчину или даже женщину с топором, отрубающих голову петуху, подвешивающих туши в лавке. Эта публика парится в бане, охаживая себя веником, грызет семечки, пьет пиво, обнимается на пыльных танцплощадках.
Да мало ли что еще в таком роде можно увидеть у Нестеровой, Ксении Нечитайло, Александра Ситникова начала 70-х годов. У женщин-художниц появляется мотив автопортрета в родильном доме, обычно тоже свободный от малейшего налета красивости, романтизации. В таких образах много резкого гротеска и много правды. Они не пародийны — это было бы противоестественно. Но они говорят о боли, о чрезвычайно мучительном чуде возникновения новой жизни; о той заурядной больничной среде, которая разительно не соответствует жизненному смыслу происходящего. И потому это очень резкая, очень мало красивая живопись.
В подобных изображениях убедительно совершается трансформация гротесковой, якобы примитивной образности. Сбрасывая нас с эстетических высей на землю, почти в канаву, в пыль, художник вместе с тем обнажает некий слой реальности, человеческого самосознания, общественной психологии, о котором мы предпочитали не говорить и не знать. На самом деле этот слой многое в жизни определяет и потому должен составлять важный аспект познания для искусства, нуждающегося в правде. Подобное искусство открывало окружающим глаза на потаенный до того мир повседневных житейских страстей. Оно видело мир словно бы не всерьез, пародийно — однако чутко и достоверно улавливало в нем реальную меру добра и зла, горя и радости, смешного, низкого и высокого.
Ощущение этой меры, этого сплава и было принципиально новой реальностью, которую мы узнали из уст молодых живописцев. Они остро почувствовали контрасты жизни прежде всего на себе и в себе; по отношению к себе как натуре, ближайшему предмету исследования. Они говорили со зрителем о том же, что обнажала проза В.Шукшина, драматургия А.Вампилова. К такой живописи и литературе понимание приходило трудно. Литература обладала, наверное, большей прямотой и широтой восприятия общественных реальностей. Поэтому ее путь к сердцу зрителя и читателя оказался короче. Живопись более фрагментарна и менее целеустремленна. Но то и другое — родственные явления в становлении нашего социального самосознания 70-х годов.
Само собой органичность, стремление к правде переживания не были «атрибутом» каждого примитивистского опуса. Как и любая другая, эта тенденция порождала поверхностные работы знала самодовольную, манерную, хотя порой и эффектную стилизацию. Но свойственное ей живое начало объясняет особый путь эволюции многих талантливых живописцев, тяготевших к примитивистской образности.
Лидеры «семидесятников» вообще как бы крупнее своих стилистических увлечений. Тут «работает» некая внутренняя потребность, которая развивается, растет, стремится раскрыть себя в образах. Ну, а категория стиля, образная система? Она не есть просто «служебный» фактор. Но вместе с тем и не фактор, полностью покрывающий личность художника. Здесь случай, когда никак уж нельзя сказать, вольно следуя известному выражению, что человек это стиль.
Стиль не поймешь вне отношений преемственности. Вне связи с наследием. Отношение «семидесятников» к наследию, стилевой традиции своеобразно и парадоксально. С одной стороны, выбор традиции, совершаемый ими, отчасти функционален. С другой — традиция является для многих из них как бы самостоятельно существующим субъектом культуры. Предметом восхищения, постижения, любования и желанным собеседником. В этом диалоге «на равных» с разными пластами наследия молодые продолжают уроки Жилинского. И одновременно оказываются больше, самостоятельнее, пытливее этих уроков. В «семидесятниках» живет страстная тяга к сочетанию несочитаемого. В силу этой причудливой логики они почти одновременно обращаются к противоположному. Рядом с «примитивизмом» ими владеет тяга к «музею». Отсюда во многих холстах художников этого поколения мы обнаруживаем взаимопроникновение грубоватой прямолинейности, заземленности и рафинированности.
Так происходит в живописи Виктора Калинина и Саттара Айтиева, ИриныМещеряковой и Ирины Старженецкой, Мартына Петросяна и Инты Целмини. Лучшие их работы как раз и привлекают подлинной одухотворенностью, тонким психологизмом, сложностью пластически-цветового строя. И не случайно самый настойчивый интерес художники этого поколения проявляют к мастерам прошлого, учившим пониманию драматической сложности бытия, человеческой природы. Ценившим эстетическую гармонию и хорошо сознававшим, сколь много противоречий она объемлет. Залы «музея», посещаемые «семидесятниками» чаще всего, это залы кватроцентистов, живописцев Северного Возрождения; мастеров рубежа XIX—XX веков, искавших путь от наблюдения к символу. В этих контрастах и поисках «семидесятники» добиваются адекватности своих образных построений духовно-психологическому статусу современного человека.