Смекни!
smekni.com

Риторика. Инвенция. Диспозиция. Элокуция. Клюев E. В. глава 4 (стр. 6 из 34)

Сомнительно, кстати, что задача такая стоит и перед поэтами: мы склонны считать, что "выразительный" для читателя язык поэзии пред­ставляет собой не более чем "естественный способ выражения" для поэта. Поэт, так сказать, просто поможет ""выражаться" по-другому.

В этом смысле концепция, заложенная в книге Группы Ц, есть концеп­ция воспринимающего сообщение, но не концепция создающего сообщение, концепция слушателя, но не концепция говорящего, концепция "критика", но не концепция "исполнителя". А значит, концепция эта едва ли собст­венно риторическая. Ср.: "...риторика была обращена к говорящему, а не к слушающему, к ученой аудитории создателей текстов, а не к той массе, ко­торая должна была эти тексты слушать".[11]

Воспринимающий (слушатель, критик) должен, с точки зрения Группы Ц, дешифровать сообщение, хотя отнюдь не факт, что посылающий сооб­щение "зашифровал" его. Так, ученый, вынужденный расшифровывать текст на исчезнувшем языке, прекрасно отдает себе отчет в том, что оста­вивший сообщение не зашифровывал его специально: пока соответствую­щий язык существовал, создавать на нем сообщения было так же естест­венно, как и на любом из языков живых. Иными словами, понятие "шифра" отнюдь не всегда симметрично: расшифровывают не только то, что зашифровано, но и то, что непонятно - точнее, не понято тем, кто вос­принимает сообщение.

И более того: если то, что мы склонны дешифровать, не является шиф­ром, то во многих случаях оно, может быть, и вообще не требует дешиф­ровки, а требует просто другого качества понимания. Скажем, подавляю­щее большинство ситуаций взаимонепонимания как раз и базируется на том, что слушатель пытается расшифровать (то есть "разгадать") то, что во­все не было зашифровано ("загадано"), и таким образом придает высказы­ванию смысл, которого оно первоначально не имело.

Так, если мой собеседник говорит мне, что, например, упавший на пол в моей квартире шарф "валяется в пыли", он может просто констатировать факт или побуждать меня поднять шарф, но отнюдь не зашифровывает таким образом мысль, что в моей квартире следовало бы убраться. Я же, дешифруя незашифрованное сообщение, "прочитываю" в нем имплика­цию (подразумевание), полагая, что он как раз и имеет в виду, что попал в хлев (мою квартиру). Ясно, что сообщение, не являющееся шифром для него, но являющееся шифром для меня, способно стать причиной взаимонепонимания, недоразумения, а в худшем случае - конфликта, скандала.

Вот почему, с нашей точки зрения, рассматривать речевые фигуры "от лица слушателя" не всегда продуктивно и не всегда правильно. Тем не ме­нее в большинстве учебников и исследований по риторике именно так и делается. Трудно сказать, правильно это или нет: классическая риторика никогда особенно не акцентировала разницы между говорящим и слу­шающим. Слушатель считался "способным понять" обращенную к нему речь.

Однако увлечение рассмотрением речевых фигур "от лица слушателя", в общем, неудивительно: гораздо проще и надежнее судить о том, "как я по­нимаю сообщение", чем о том, "как говорящий понимает сообщение"! Ведь в ряде случаев у нас вообще нет возможности обратиться к автору выска­зывания, чтобы проверить, насколько мы в своем понимании его высказы­вания правы. Автора может просто уже не существовать на свете.

И тем не менее - возвращаясь к примеру с ученым, расшифровываю­щим древний текст на исчезнувшем языке," очевидно, что в задачи дан­ного ученого входит не "понять текст, как он может", а "понять текст как таковой", то есть не привнести в текст собственные догадки, а попытаться добыть из него хотя бы приблизительно то содержание (и на том языке), которое было изначально заложено в текст. В противном случае смысл дея­тельности "дешифровшика" вообще утрачивается.

А потому, как бы ни было трудно "влезать в шкуру автора сообщения", попытки такие все же время от времени имеет смысл предпринимать, хотя бы потому, что одна из них может оказаться успешной. И тогда выяснится, что многие годы исследователи, пытавшиеся трактовать то или иное сооб­щение "со своей колокольни", просто ломились в открытую дверь. В част­ности, постоянно приписываемая фигурам "особая выразительность" мо­жет рассматриваться как свидетельство некоторой беспомощности лин­гвистов перед "стихией фигуральности". Ведь очевидно, например, что вы­разительность текста (и об этом высказывались многие) отнюдь не опреде­ляется степенью ее насыщенности фигурами.

Более того, иногда фигурализация способов выражения есть не что иное как свидетельство дурного вкуса автора. В то время как ясность речи, ее простота и непритязательность неизменно поощряется стилистами. Может быть, потому Аристотель, например, был крайне осторожен в своих рекомендациях касательно фигур и налагал многочисленные ограничения на их использование, постоянно напоминая, что "достоинство словесного выражения - быть ясным, но не быть низким" ("Поэтика"), что ими "весьма важно пользоваться уместно" ("Поэтика") и что здесь необходимо соблю­дать принцип "приличия" и "уместности" (фсогит!) ("Риторика")- в свете принципа целесообразности, характерного, как мы помним, для всей тео­рии античности.

К сожалению, более поздние времена, напротив, только упрочили взгляд на фигуры как прежде всего на средства выразительности, то есть как на средства, способные '"улучшить" текст.

Попробуем, однако, рассматривать риторические фигуры не "от лица слушателя", а "от лица говорящего" и видеть в них не приемы, используе­мые "для повышения образности", а естественный инструментарий чело­веческой мысли не менее и не более важный, чем, так сказать, "традиционный", логический.

Каким же образом действует этот механизм- механизм продуцирования фигуры?

§ 4, Логика и паралогика

Итак, будем исходить из того, что, употребляя слова в переносных значениях, мы обыкновенно не преследуем никаких "особых целей". Процесс этот в такой степени автоматизирован/что выбор из состава нужных нам значений одного, переносного, не ощущается нами не только как "более сложная" мыслительная операция, но и вообще как другая мыслительная операция. Мы с такой же привычностью употребляем слова в переносных значениях, как и слова в прямых значениях. И, подобно мольеровскому герою, испытавшему удивление оттого, что он говорит прозой, можем удивиться, если кто-нибудь объяснит нам, что каждый раз, когда мы употреб­ляем слово в переносном значении, мы тем самым употребляем риториче­скую фигуру!

Другое дело. Что многие (и, видимо, подавляющее большинство) из ри­торических фигур изобретаем не мы, Как уже неоднократно говорилось, существуют так называемые общеязыковые фигуры (типа "ни зги не ви­дать", "я сто раз это говорил", '"темно - хоть глаз выколи", "яблоку негде упасть", "это и ежу понятно", "катись отсюда", "черкни мне пару слов" и бесчисленное множество других). Эти общеязыковые фигуры употребля­ются нами вполне бессознательно.

Понятно, что мы пользуемся ими, чтобы акцентировать некоторые нужные нам аспекты смысла, однако ничуть не в большей степени, чем мы делаем это, употребляя слова типа "очевд" или "чрезвычайно". Чтобы ощу­тить это, достаточно сопоставить такие акцентирующие средства, как "очень" и "в высшей степени"; мы относимся к ним как к одинаково "нейтральным". Между тем одно из них (в высшей степени) есть риториче­ская фигура, прошлый образный характер которой легко "вспоминается" при необходимости - просто если вдуматься» что она обозначает,

Однако механизм употребления нами общсяэыковых фигур состоит именно в том, что мы не вдумываемся.

Чуть иначе обстоит дело тогда, когда мы - в повседневной речи - пере­мещаемся из области общеязыковых фигур в область фигур индивидуаль­но-языковых, Не будем оценивать риторического уровня "продуцируемых" нами индивидуально-языковых фигур: они могут быть как очень удачны­ми, так и совсем неудачными, но дело не в этом. Дело в том, что, продуци­руя их, мы фактически тоже действуем в определенном смысле бессознатель­но.

Так, если я, рассказывая о человеке "больших габаритов", сравниваю его со шкафом ("И тут в комнату ввалился этакий шкаф..."), я, конечно, при творческом подходе к речевой ситуации могу на минутку задуматься, какое из имеющихся в моем распоряжении сравнений будет здесь наиболее удачным (или наиболее "выразительным", если угодно), но о технике срав­нения я не задумываюсь. Сам по себе процесс сравнения мне хорошо извес­тен, и в моем сознании не происходит ни изобретения процедуры сравне­ния, ни контролирования ее.

Иными словами, я не говорю себе: чтобы сравнить один объект с другим, необходимо найти присущее им общее свойство и т. д. Подобная про­цедура осуществляется мной на каждом шагу, и мои ментальные действия носят чисто автоматический характер.

Я также не говорю себе: здесь мне необходимо сравнить этого человека с кем-нибудь, чтобы у слушателя возникло о нем адекватное представле­ние, - решение "сравнить" тоже не возникает как решение - я сравниваю так же привычно, как совершаю любую другую ментальную процедуру. Повторим, что это отнюдь не исключает "прокручивания" в моем сознаний одного-двух вариантов на предмет сопоставления их "разящей силы", но точно также я поступаю и тогда, когда сопоставляю логические аргументы.

Таким образом, вся описанная процедура отнюдь не требует от меня ни каких бы то ни было непривычных для меня действий, с одной стороны, ни осознания того, что, продуцируя фигуру, я отклоняюсь от некоей (пусть даже гипотетически представленной в моем сознании) "нормы", "нулевой ступени" и проч., - с другой. И это, видимо, потому, что в принципе я не со­вершаю никакой новой или другой процедуры, чем та, которую я совершаю обычно.