1
Средневековая культура в сознании современного человека почти неминуемо выступает в каком-нибудь контрастном противопоставлении: средневековье в противоположность античности или (чаще) средневековье к противоположность Возрождению. Такой контраст немедленно окрашивает средневековую культуру и одиозно-мрачные тона: она кажется чуть ли не шагом назад, нарушающим общий ход прогресса европейской цивилизации. Заметим, что это относится исключительно к духовной культуре: вряд ли кому придет в голову сказать, что социально-экономический строй средневековья был регрессом по сравнению с античностью, но не редкость встретить утверждения, будто духовная культура средневековья была исключительно мрачно-аскетической и отвлечонно-фанатической и представляла собой регресс по сравнению со светлым и жизнелюбивым миром античности. "Средневековый гуманизм" - понятие, еще очень непривычное для современного сознания.
Между тем, средневековье, конечно, не было "бесчеловечным" провалом в истории духовного развития человечества. Средневековье создало свою картину мира, стройную и до мелочей рассчитанную и соразмеренную, человек был органической и гармонической частью этого мира и поэтому в какой-то мере оставался в нем "мерой всех вещей", оставался способен познавать этот мир, радоваться ему и наслаждаться им. Именно так представляли себе мир лучшие умы средневековья в ту самую эпоху, которую обычно называют "Высоким средневековьем" или (более условно) "Возрождением XII в.". Именно такое восприятие мира мы и вправе называть гуманизмом. Конечно, средневековый гуманизм выглядит иначе, чем гуманизм Сократа, Эразма или Гете, но что же в том удивительного? Гуманизм романтиков, гуманизм просветителей, гуманизм Ренессанса, гуманизм средневековья, гуманизм античности - все они совсем не тождественны друг другу, но все они родственны в главном: уважении к человеку и к его месту в мире [5].
У средневекового гуманизма были разные проявления. Эмоциональное приятие мира в "Солнечном гимне" Франциска Ассизского непохоже на рассудительно-книжное приятие мира у Иоанна Сольсберийского. Платонический образ творящей Природы у Алана Лилльского непохож на аристотелевски-строгую систему сущностей у Фомы Аквинского. Величавая статичность аллегорических поэм непохожа на бодрую действенность рыцарских романов. А ученая изысканность литературы высшего общества непохожа на ту словесность, которой жила публика полуученая и недоученая - та публика, среди которой нам и предстоит найти творцов и потребителей поэзии ватантов.
Как у всей средневековой культуры, у латинской средневековой поазии было два корня - один в античности, другой в христианстве. Обе основные темы вагантской поэзии, смутившие когда-то первых ее открывателей, - и гневное обличение, и чувственная любовь - имели свои прообразы и в том и в другом ее источнике.
Для обличительной темы эти источники очевидны: это ветхозаветные пророки, с книгами которых по страстной ярости вряд ли что может сравниться во всей мировой литературе, и это Ювенал с другими римскими сатириками, которых читали в средневековых школах, охотно черпая оттуда яркие примеры испорченности человеческих нравов. Для любовной темы эти источники - "Песнь Песней" и Овидий: "под двойной аккомпанемент Овидия и "Песни Песней" складывалась средневековая лирика", по афористическому выражению одного ученого [6].
Как известно, "Песнь Песней" толковалась в христианстве аллегорически - как брак Христа с церковью. Но это толкование открывало путь эротическим образам во всю религиозную и - шире - во всю христианскую поэзию средневековья. Расцвет такой образности приходится, как известно, на мистическую поэзию более поздних веков, но уже в XI в. мы встречаем такую знаменитую вещь, как "Quis est hic, qui pulsat ad ostium", переложение Песн., 5, 2-7, долгое время приписывающееся самому Петру Дамиани, великому аскету, проповеднику и поэту (в переводе сняты рифмы, очень слабые и в подлиннике, но ритм сохранен):
Кто стучит, кто стучит под окнами,
Ночь тревожа сонную?
Кто зовет: "О девица прекрасная,
О, сестра, подруга драгоценная,
Встань, открой, спеши, моя желанная!
Сын царя, сын царя всевышнего,
Первый и единственный,
Я с небес нисшел в земные сумерки
Души смертных из плененья вызволить,
Смерть приняв и поруганья многие".
Встала я, ложе я покинула,
Бросилась к порогу я,
Чтобы дом мой распахнуть любезному,
Чтобы дух мой взвидел бы воочию
Лик, который всех ему желаннее.
Но была улица пустынною,
Гость прошел и скрылся в ночь.
Что мне делать, что мне делать, горестной?
Вся в слезах я бросилась за юношей,
Чья ладонь из персти плоть содеяла.
Сторожа, град ночной хранящие,
Взяв меня, схватив меня,
Сняли платье и надели новое,
Прозвенели в слух мой новой песнею,
Да взойду я во чертоги царские.
Что касается Овидия, то его роль в формировании средневековой любовной поэзии еще более очевидна и общеизвестна [7]. XII век по праву носит условное название "Овидианского возрождения" (по аналогии с "вергилианским возрождением" IX в.): Овидия читали в школах, ему подражали прямо и косвенно (из произведений, сочиненных в XII в. и приписывавшихся самому Овидию, можно составить целую небольшую библиотеку; одно из таких произведений, "Комедию о трех девушках", читатель найдет в этой книге), стихи его настолько были у всех на устах, что арагонский король, цитируя перед своим государственным советом его сентенцию "Важно завоевать, но сберечь - не менее важно", был уверен, что цитирует не Овидия, а Библию. Овидий чтился прежде всего как моралист, написавший "Лекарство от любви", но это не мешало авторам XII в. писать стихи, в которых воспевалось не лекарство, а любовь, и притом с откровенностью, превосходкпшей даже овидиевскую откровенность. Вот как пишет Серлон Вильтонский, латинский поэт второй половины XII в.:
Предан Венере Назон, но я еще более предан,
Предан Корнелий Галл - все-таки преданней я.
Галл воспел Ликориду, Назон пылал по Коринне -
Я же по каждой горю: хватит ли духу на всех?
Раз лишь - и я утомлен; а женщине тысячи мало;
Ежели трудно и раз - как же я тысячу раз?
Я ведь умею желать лишь покуда девица желанна:
Можно, не тронув, желать; тронешь - желанью конец.
Если надежда - желанью исток, то, насытив надежду,
Можно ль надежду питать? Нет и надежды на то...
Читатель найдет и это, и еще более выразительные стихотворения Серлона Вильтонского в конце этой книги. Стоит обратить внимание лишь на одно: никакого преследования за безнравственность каноник Серлон такими стихами на себя не навлек, и, конечно, потому, что его современники очень хорошо понимали, что такое литературная условность, и понимали, что подражать стихам Овидия и подражать героям Овидия - вещи отень разные.
Таковы две традиции, христианская и античная, на скрещении которых развивается средневековая латинская любовная поэзия. Но скрещение это - и это самое главное - происходит на двух разных уровнях и соответственно порождает два различных результата, два литературных явления - параллельные, но не тождественные. Разница этих уровней - как социальная, так и стилистическая. На одном уровне результатом является ученая панегирическая поэзия в честь знатных дам, на другом - вагаитская поэзия.
Панегирические послания в честь знатных дам-покровительниц, от которых зависели монастыри или соборные школы, писались латинскими клириками издавна, со времен Венанция Фортуната, "последнего поэта античности и первого поэта средневековья", в VI в. патетически прославлявшего меровингскую княгиню Радегунду, под чьим покровительством он жил в Пуатье. К началу куртуазного XII в. такие послания, полухвалебного, полуописательного, полудидактического содержания, входят в особенную моду, особенно у поэтов так называемой луарской школы - Хильдеберта, Марбода, Бальдерика и их учеников. Образцы обращения к дамам завещал им не кто иной, как "отец церкви", святой Иероним, в чьей обширной переписке поучения льнувшим к нему духовным дочерям из лучшего римского общества IV в. занимают немалое место; образцами поэтической формы были Клавдиан, Фортунат и тот же Овидий, автор стольких стихотворных посланий (и любовных в том числе); стих у них - классический, гексаметр или дистих; стиль - тоже классический, весь из античных, заученных в школе словосочетаний. Цели панегириков бывали порой самые практические: Бальдерик Бургейльскай, самый добродушный из овидианцев луарской школы, посвящает огромную поэму графине Адели Блуаской только с тем, чтобы в конце попросить у нее для себя ризу; получил он ее не сразу, пришлось напоминать об этом в другом послании. Тот же Бальдерик обменивался посланиями с учеными монахинями ближайших монастырей; эти послания - прямые "Героиды" Овидия иа христианский лад, прославляющие любовь, но любовь христианскую, духовную:
Верь, я хочу, чтоб ты верила мне, и верил читатель:
В сердце питаю к тебе я непорочную страсть.
Девственность чту я твою, да живет она долгие годы,
Чту целомудренный стыд, и не нарушу его.
Я - мужчина, а ты - девица, мы молоды оба,
Но поклянусь: не хочу стать я мужчиной твоим,
Я - мужчиной твоим, а ты - моею девицей:
Нет, да будет свята дружба в устах и сердцах.
Будьте едины, тела, но будьте раздельны, постели;
Будь шутливо, перо, но целомудренна, жизнь.
Это и есть начало той концепции платонической любви-служения, которая легла в основу куртуазной поэзии: клирики были учителями рыцарей.
Носителями этой высшей линии латинской светской поэзии были социальные верхи духовенства: аббаты, епископы, ученые и преподаватели монастырских и соборных школ. А в социальных низах духовенства, среди простых монахов и послушников, среди не учителей, а учеников соборных школ развивалась другая, низовая традиция любовной поэзии. Стих здесь был не классический, а более легкий и привычный - песенный стих церковных гимнов и секвенций; стиль здесь был тоже не классический, а сбивчивый и смешанный: вульгаризмы разговорной латыни перемежались библейскими реминисценциями, которые были у всех на слуху; и, наконец, к образному материалу Овидия и "Песни Песней" примешивался материал из третьего источника, самого интересного, но, к сожалению, самого темного для нас - из народной песни.