Смекни!
smekni.com

Интеллигенция и свобода (к анализу интеллигентского дискурса) (стр. 6 из 10)

------------------------------

21 Здесь необходимо сделать одно существенное уточнение. Интеллигент вполне может исследовать национальную проблематику как этнограф, историк и т.п. (т. е. в рамках научного дискурса), не только не вступая при этом в дискурсивный конфликт с самим собой, но и не ощущая смены дискурса. Думается, что дело здесь в том, что в этих случаях задействованными оказываются принципиально различные механизмы языка; Э. Бенвенист называл их планом истории и планом речи. В плане истории говорящий и слушающий не соотносятся с предметом высказывания, последний выражается «объективно»; в плане речи, напротив, все сказанное соотносится с данным речевым актом, с его я-здесь-сейчас, предмет речи выражается относительно ее субъекта (Бенвенист 1974). Как следует из сказанного выше, интеллигентский дискурс, в рамках которого происходит постоянная самоидентификация интеллигенции, почти исключительно связан лишь с планом речи.

116

Особенно ярко проявляется это в отношении татар: как в Российской Империи, так и в Советском Союзе татары явно должны бы быть отнесены к народам угнетенным, однако когда речь шла о татарах, имелось в виду, как правило, лишь «татарское иго»22.

Итак, социальные отношения заслоняли отношения национальные, а как следствие этого национальная терминология переносилась в социальную сферу: угнетателя можно было обозвать, к примеру, татарином. Так, Добролюбов говорит о внутренних турках, которые хуже турок внешних. Еще более выразительный образец такого словоупотребления находим в характеристике послепетровской России у Герцена, в чьих устах германофобская образность приобретает оттенок дополнительной пикантности:

Теперь становится возможным измерить толщу, которую растлило петербургское императорство, германизируя нас полтора века. Немецкая лимфа назрела в грубой крови <...> Бесчеловечное, узкое безобразие немецкого рейтера и мелкая, подлая фигура немецкого бюралиста давно срослась у нас с широкими, монгольскими скулами, с звериной безраскаянной жестокостью восточного раба и византийского евнуха (Герцен 1959: 129; курсив автора. — М.Л.).

Таким образом русский правительственный чиновник-угнетатель («Минотавр») соединяет в себе худшие черты худших народов, ничего русского в нем нет 23. Приведенный пассаж не был бы возможен вне интеллигентского дискурса с его метафорикой национальных обозначений.

Евреи для русской интеллигенции последней четверти XIX века — это, в первую очередь, угнетенный народ. Но и среди прочих угнетенных народов они занимают исключительное положение. До этого, во время становления интеллигентского дискурса, в роли особого, т. е. особо преследуемого, народа выступали поляки, что представлялось вполне закономерным в контексте подавления польских восстаний. Польский народ трактовался в терминах мученичества и героизма с явными библейскими аллюзиями (причем, как новозаветными, так и ветхозаветными: восстание Маккавеев), в этих же образах представали и их поработители: русские и немцы. Так, у Чернышевского чуть ли не любой поляк уже только в силу его польскости оказывается в кругу «новых людей», своего рода жертвенной элиты. Позже многое из этого концептуального комплекса (с упором на мученичество и с ретушированием героизма) будет переадресовано евреям, что тут же отразится и в ксенофобском дискурсе (ср., например, как у Достоевского поляки и евреи оказываются подозрительно схожими).

Особое отношение интеллигенции к евреям связано с двумя вполне очевидными обстоятельствами.

Во-первых, общеевропейский процесс эмансипации евреев привел и в России к некоторой либерализации их положения, что, в свою очередь, стало причиной выхода из гетто значительной части еврейской молодежи и ее стремительной ассимиляции. Одновременно с этим наблюдается рост антисемитизма в черте оседлости и прилегавших к ней областях. Хотя интеллигентские авторы

----------------------------

22 В 1960-80-е годы интеллигенцией было сделано исключение для крымских татар, о которых говорилось в ожидаемых образах (т. е. как бы и не о татарах).

23 Контекст, в котором содержится приведенный пассаж, не позволяет определить, идет ли речь в нем лишь о государственном чиновничестве, петербургском обществе, или русских вообще.

и пишут об интеллигентности «полуграмотного крестьянина», все же среди русской интеллигенции значительно чаще можно было встретить еще не вполне грамотно по-русски изъясняющегося еврея, стремящегося прорваться к европейской светской учености. И дело здесь не только в интеллигентской юдофилии. Полуграмотному крестьянину для изучения книжной премудрости нужно было отрывать время либо от своей работы, либо от отдыха, времени для учебы всегда недоставало, и учился он в состоянии постоянной физической усталости. При всей своей внутренней интеллигентности такой крестьянин в одном отношении решительно отличался от интеллигента: он был крестьянином. Чтобы стать интеллигентом, он должен был бы оторваться от крестьянства — стать, как и прочие интеллигенты, отщепенцем. Еврейская же молодежь, вырываясь из гетто, сжигала за собой все мосты и, отказавшись от прошлого и не отягощенная никакими обязательствами, устремлялась в будущее, открывавшееся ей в светских науках и модных общественных учениях. Эти отщепенцы от еврейства и были «авансом» приняты в круг русской интеллигенции.

Во-вторых, как бы хорошо ни подходила библейская образность к другим народам, в первом — прямом — смысле она относилась к евреям. Сама логика дискурса связывала интеллигентов с евреями.

Здесь следует сделать небольшое отступление об антисемитизме. Антисемитизм русских был значительно преувеличен интеллигентскими авторами, писавшими под впечатлением продолжавшихся притеснений и начавшихся погромов, им было не до объективности и всесторонности анализа; позже тезис о сугубом антисемитизме русских был без достаточной критичности воспринят многими западными историками и советологами. Между тем особенность России заключалась, скорее, не в особом антисемитском настрое населения, но в продолжавшейся государственной, в т. ч. и законодательной, дискриминации евреев, в то время как в Европе это уже начинало считаться дурным тоном, а также в поощрении властями антисемитской самодеятельности масс. Однако можно утверждать, что ни российское крестьянство, ни пролетариат, ни даже как показал недавно В. Н. Топоров, купечество — т. е. основные группы населения — в целом не были антисемитски настроены. Убежденными антисемитами были Александр III и Николай II, и мода на антисемитизм в годы их правления распространялась преимущественно среди аристократии, отчасти художественной элиты и всегда готовых к подобного рода инициативам деклассированных элементов.

Сказанное, однако, не означает отсутствия национально-психологических барьеров между крестьянством или купечеством и евреями. Русский купец, терпящий убытки от политики государственного антисемитизма, мог заступиться за своего еврейского партнера, но он никогда не мог его признать за своего — еврей, пусть даже самый ассимилированный, не мог считаться русским купцом или русским крестьянином. Только русская интеллигенция приняла евреев в качестве своих. Позднее, явно по примеру интеллигенции, в определенной мере это стало характерно и для пролетариата.

Антисемитизм был провозглашен не совместимым с высоким званием русского интеллигента; профессора-антисемиты вынуждены были скрывать свои убеждения из страха перед мнением коллег и, особенно, студентов. Это обстоятельство решительным образом отличало интеллигенцию от всех прочих групп и слоев общества. Но это же отличало ее от европейской интеллектуаль-

ной элиты. В конце XIX века не просто даже интеллектуальный, но специфический ученый антисемитизм получил сравнительно широкое распространение в университетах Европы (в первую очередь в университетах Германии, но также Франции и, в меньшей мере, Англии). И нигде, даже в Англии, профессору-антисемиту не приходилось стесняться своих взглядов. Вопреки интеллигентскому мифу антисемитизм вовсе не является лишь плодом отсталости невежества и глупости: целые группы и школы первоклассных ученых и мыслителей были пронизаны антисемитизмом; отчетливые следы антисемитизма видны в философских, этических и юридических доктринах тех лет. В Германии антисемитизмом охвачены были даже семитология и библеистика, а немецкая библеистика занимала в это время ведущие позиции в ученом мире: Винклер, Гарнак, Делич (если ограничиться лишь самыми значительными именами) не только не скрывали своих взглядов, но и чуть ли не бравировали ими. Это был особенный, профессорский антисемитизм, своей стилистической изощренностью существенно отличавшийся от антисемитизма улицы.

Поль де Лагард, знаменитый теолог и ориенталист из Геттингена переплел все свои книги в свиную кожу, чтобы «уберечь их от прикосновения грязных еврейских рук» (Дойел 1980:415).

Поучительно в этой связи сравнить восприятие нашумевших процессов над Дрейфусом и Бейлисом: если во Франции общественное мнение было расколото, то в России оно было практически едино в своем возмущении произволом властей, и Розанов — «русский Ницше», любимец столичной интеллектуальной и художественной элиты, — вылезший некстати со своим осязательным отношением, был подвергнут общественному остракизму, отлучен и от интеллигентов, и от декадентов 24.