Смекни!
smekni.com

Интеллигенция и свобода (к анализу интеллигентского дискурса) (стр. 2 из 10)

Между тем оба эти предположения являются заведомо неверными — подавляющее большинство антиителлигентских высказываний принадлежит самим же интеллигентам, а многие антиинтеллигентские выпады переживаются интеллигенцией с удовольствием, родственным мазохистскому (ср. чтение интеллигенцией А. С. Солженицына и «деревенщиков» в 1970-80-е годы). Из перечисленных Морсоном представителей «контр-традиции» не является интеллигентом разве что выдуманный Толстым Левин. Отделять же от традиций русской интеллигенции Бахтина просто нелепо. Еще более парадоксальной представляется трактовка Чехова — самого интеллигентского из русских писателей, певца интеллигентности и любимца интеллигентов: при всех вкусовых различиях и идейных разногласиях в среде русских интеллигентов Чехов был и остается для интеллигенции одним из весьма немногочисленных «бесспорных» авторов.

Сказанное справедливо и по отношению к «Вехам»: из всех авторов этого сборника — в смысле принадлежности их к интеллигенции — только в отношении П. Струве, ставшего профессиональным политиком, могут возникнуть известные сомнения. Интеллигентский характер веховской критики был очевиден современникам, как из числа интеллигентов (ср., к примеру. Белый 1909), так и их властных оппонентов. Так, свой отклик на издание «Вех» А. Столыпин со свойственной ему четкостью формулировок озаглавил: «Интеллигенты об интеллигентах» (Столыпин 1909; на другом конце политического спектра аналогичный диагноз был поставлен «Вехам» Лениным и Троцким).

2. Все сколько-нибудь добросовестные говорящие и пишущие о русской интеллигенции вынуждены констатировать трудность, а то и невозмож-ность точного определения объема и содержания этого понятия. Внутренние противоречия интеллигенции настолько значительны, что в общем знаменателе оказывается лишь нечто вроде: «интеллигент — это тот, кто себя так называет». Однако и такие определения не покрывают всего явления, поскольку, с одной стороны, постоянным интеллигентским мотивом является отлучение самозванных интеллигентов, а, с другой стороны, многие интеллигенты с чисто интеллигентским ренегатством отказываются от этого звания 2.

------------------------------

2 Автору запомнился характерный эпизод в конце 1960-х годов (он освещался в свое время в советской прессе), когда целый выпуск одного из технических вузов решил не относить себя к интеллигенции, и даже выступил чуть ли не с ходатайством о праве считаться не «служащими», но «рабочими». Пикантность ситуации усугублялась тем, что как раз для обозначения таких людей существовал специальный термин «техническая интеллигенция», в отличие от более для властей подозрительной «гуманитарной интеллигенции», не говоря уж об интеллигенции «творческой» — самой продажной и самой опасной одновременно.

Представляется более продуктивным не пытаться дать априорное определение интеллигенции, но предварительно описать то дискурсивное пространство, внутри которого происходит (само)определение русской интеллигенции. Все нижеследующее и будет посвящено описанию некоторых базовых координат пространства интеллигентского дискурса, рассматриваемого так сказать «изнутри», почти исключительно в его собственных терминах. Только так мы можем обнаружить глубинную связанность таких, казалось бы, несоизмеримых вещей как истина и национальность, свобода и жертвенность и т. п. Такого рода связи не подчиняются формальной, извне задаваемой, логике, более того, в значительном большинстве случаев они не осознаются и самими «носителями» интеллигентского дискурса.

Категории дискурса можно сравнить с грамматическими значениями языка. Последние могут не осознаваться, более того, они как бы вообще не важны ни для говорящего, ни для слушающего, но «вырваться» из них невозможно. Так, когда мы произносим «письменный стол», мы, как правило, вовсе не имеем в виду дважды выраженную маскулинность предмета, просто вне категории рода (без которой многие языки обходятся) по-русски сказать нельзя 3.

Предлагаемые ниже заметки выполнены в духе «археологического подхода» М. Фуко, переносящего фокус описания с объекта на окружающее его дискурсивное пространство. Дискурс — это не только слова и тексты, но и стратегии их продуцирования, распостранения и понимания, опирающиеся на (как правило) негласные соглашения, пресуппозиции и постулаты речевого общения. Наконец, дискурс — это не только слова, но и реальность, в этих словах заключенная и трансформируемая под их влиянием. Выше было показано, что выделяемые обычно признаки интеллигенции, кажущиеся по отдельности вполне адекватными, дают в сумме противоречивую картину. Противоречивость устраняется, если рассматривать эти признаки не в качестве свойств, объективно присущих объекту, но категорий дискурса. Тогда, допустим, фанатизм может и не противоречить рефлективности, поскольку эти категории во- все не обязательно между собой взаимодействуют 4. Более того, дискурсивные формации могут вовсе не подчиняться таким законам логики, как принцип противоречия, исключения третьего и т. п.; как станет ясно из нижеследующего, интеллигентский дискурс принадлежит как раз к таким формациям.

---------------------------------

3 Близкий подход для описания поэтического языка был в свое время предложен А. К. Жолковским, с точки зрения которого «поэтический мир» писателя аналогичен системе грамматических категорий языка (ср., например, Жолковский, Щеглов 1976; 53).

4 Здесь опять-таки может быть полезной аналогия с грамматическими категориями естественного языка: некоторые категории тесно между собой взаимодействуют (так, в русском языке форма падежа зависит от рода и такой экзотической категории как одушевленность), другие нет. При этом характер и причины такого взаимодействия не имеет смысла искать в сфере лексической семантики (т. е. семантики, осознаваемой говорящим/слушающим), более того, грамматические значения могут вступать в конфликт с «одноименными» лексическими; так, труп отличается от мертвеца и покойника своей грамматической неодушевленностью. В обыденной речи эти слова являются как правило синонимами, но в поэзии и мифологии семантика их может различаться (ср. рассуждение о покойниках-беспокойниках у Хармса). Соотношение грамматического и лексического значений в достаточной мере аналогично соотношению дискурсивных и идеологических категорий.

Если уже границы феномена интеллигенции оказываются трудноуловимыми, то еще более аморфны и неопределенны границы — как хронологические, так и семантические — интеллигентского дискурса. Однако эта внешняя неопределенность компенсируется чрезвычайной устойчивостью внутренней структуры самого дискурса, его логики, на протяжении полутора веков практически неизменной; добавлялись, трансформировались и отмирали лишь второстепенные его составляющие. Сказанное не означает, что в развитии интеллигентского дискурса нет внутренней хронологии. Отчетливо выделяются три основных этапа:

1. Подготовка и становление: условно говоря от Кантемира («Расколы и ереси науки суть дети») до Белинского. Это предыстория дискурса: интеллигенции еще нет, но дискурсивное пространство для нее подготавливается.

2. Расцвет: от Белинского до «Вех».

3. После «Вех» — своего рода жизнь после (провозглашенной) смерти. «Вехам» как в истории самой интеллигенции, так и интеллигентского дискурса принадлежит совершенно особое место, поэтому и обращаться к ним мы будем чаще, чем к какому-либо иному источнику, причем, как правило, будем рассматривать его не как собрание текстов различных авторов, но как единый текст.

Тематически интеллигентский дискурс оказывается чрезвычайно емким, многомерным: пространство географическое и культурное, история и эсхатология, нравственность и политика, судьба и миссия — все это не только проблемы, мучившие интеллигентов разных поколений, но, в первую очередь, категории, вне которых развертывание интеллигентского дискурса немыслимо. И все же главное, как представляется, в другом: не в объеме, а в характере и структуре связей. Дискурс этот характеризуется сверхсвязностью (все связано со всем), что отделяет его от рассудочных дискурсов научного, философского или даже публицистического типов и приближает к художественным (причем, скорее поэтическим, нежели прозаическим) и мифологическим дискурсам. А сверх-связность, в свою очередь, закономерно приводит к амбивалентности, аморфности и прямолинейности. Еще раз подчеркнем, что дело идет не о содержании интеллигентских писаний — оно как раз весьма разнообразно, но о структуре этого содержания. И вот здесь-то оказывается, что Пешехонов и Мережковский, Бердяев и Луначарский, Солженицын и Синявский — все они мыслят в одних и тех же категориях, находятся в плену одних и тех же стереотипов.

Предлагаемый ниже обзор дискурсивных категорий ни в коей мере не претендует на полноту; задача его в другом: на примере некоторых из наиболее характерных категорий продемонстрировать внутреннюю логику развертывания интеллигентского дискурса. Некоторые из этих категорий являются культурологическими универсалиями, другие — универсалиями русской культуры, в то время как третьи специфичны именно для данного типа дискурса. В первых двух случаях интерес представляют не категории сами по себе, но способ их реализации.

3. Свое-чужое. В самой природе русской интеллигенции изначально заложена некая двойственность: с одной стороны, она является результатом попытки создания образованной прослойки общества по европейскому образцу (уже само слово «интеллигенция» указывает на это со всей недвусмысленностью) — своего рода интеллектуальной элиты, — и не учитывать эту соотнесенность с Западом было бы непозволительной ошибкой 5. Подражательность русской интеллигенции стало общим местом в писаниях ее критиков. Ср. риторическое восклицание М. О. Гершензона: