Но интересующая нас сегодня трансформация, которой влечение может подвергнуться в бессознательном творческом процессе - это трансформация соотношения образующих сил. Памятник Пушкина и памятник Вознесенского по соотношению этих сил прямо противоположны.
Рисунок 2. «Столп» и «дыра»
Обычно внимание исследователей акцентируется на второй, противодействующей силе, т.к. именно она, ограничивая влечения, придает их выражениям законченную форму. В этом смысле силу культурных запретов можно сравнить с формой для отливки скульптуры, а силу влечений - с потоком расплавленной бронзы. Исследование форм, разумеется, более интересно и перспективно; здесь есть простор для классификаций и гипотез, тогда как бронза всегда примерно однородна. Изменилось в ней то единственное, что могло меняться - иссяк ее поток, причем не у отдельных людей, а в масштабах целого общества.
Творчество Вознесенского насыщено фобийной символикой, угрожающими кастрационными символами. И это не личная трагедия поэта, но трагедия страны и эпохи. Вознесенский не только доказал универсальность своей установки (видеть во всем и постоянно обыгрывать кастрационную символику), но и ограничил область ее активного действия одной отдельно взятой страной.
По мнению Еврипида,
только русалки гарантированы от СПИДа.[28]
На первый взгляд это кажется вполне логичным, но в той же подборке Вознесенский поясняет, кого именно он называет русалками.
В русских городах женщины есть.
Грустные русалки носят «вест».[29]
Единственный светлый луч во всех этих кастрационных тревогах - «зато хоть не заразимся». Есть у Вознесенского вариация и на эту тему.
У адыгейцев
нету эйдцев.[30]
(имеется в виду английская аббревиатура СПИДа - AIDS). Отсюда следует, что Вознесенский пишет не об узконациональной трагедии, но о проблеме некой общности. «Сформировалась новая общность - советский народ», - говорил в то время незабвенный Леонид Ильич Брежнев. Никто, конечно, не верил ему - но это был взгляд изнутри. Снаружи все выглядело совершенно иначе. Выражаясь языком Льва Гумилева, адыгейца только на Кавказе будут считать адыгейцем; в Москве он будет «лицом кавказкой национальности», в Париже - русским, в Пекине - европейцем. Вознесенский все же был представителем выездной элиты в невыездной стране. Это сейчас Задорнов радостно делится наблюдениями, как русские экспортируют свой бардак за границу, а в те годы наоборот, выезжающие получали опыт взгляда на свою страну со стороны.
Но хотя адыгейцы и входят в рассматриваемую общность, они, тем не менее, обладают рядом интересных особенностей. Это, как говорил Остап Бендер, «дикий народ, дети гор». В прошлом веке адыгейские знахари еще пели над ранеными, считая, что ритуальные песни извлекают пули из ран (заметьте, пули, а не наконечники стрел и копий!). Ритуалы адыгейского народа потрясают чистотой сексуального символизма. Например, над каждым новорожденным старейшина совершает обряд инициации (символического рождения в социальный мир племени). Он топит печь, и когда зола остывает, кладет туда ребенка. Затем его помощник подносит ко входному отверстию печи круглый хлеб с дыркой посередине, что-то вроде огромной баранки. И старейшина достает ребенка в мир из печи через дыру в этом хлебе. Каждый адыгеец, таким образом, символически рождается вторично, в то время как в цивилизованном мире, начиная с античности, столь откровенный символизм второго рождения - удел лишь величайших героев. Другая традиция состоит в том, что у адыгейцев делать оружие, ковать клинки имеют право только мужчины. Но при этом они не имеют права делать ножны - это дело исключительно женщин! В архаичных обществах сексуальный символизм лежит на самой поверхности, тогда как в цивилизованных он скрыт в содержаниях сновидений и симптомов, к тому же в зашифрованном виде. Плоха ли примитивность и хороша ли цивилизованность - это болото больного вопроса, к которому я и близко не хочу подходить. Я хочу сказать о другом - в народном сознании степень цивилизованности обратно пропорциональна степени мужественности, мачести.[31] Т.е. если нарисовать шкалу возрастания цивилизованности, то шкала возрастания мужественности будет направлена в обратную сторону.
Рисунок 3. Шкалы цивилизованности и мужественности
Это особенно заметно на краях шкал, например, у рафинированных интеллигентов или артистической богемы.
- Почему вы до сих пор называете себя сексуальным меньшинством, если в нашем театре вас уже большинство?
Иными словами, существует универсальный стереотип мышления, согласно которому первенство мужественности и фаллической мощи делегируется самой примитивной, самой дикой части любой общности. Можно вспомнить забавные измышления Фрейда по поводу гиперсексуальности турок, или рассуждения Юнга об отношении белых американцев к сексуальности их черных собратьев. Короче говоря, адыгейцы в восприятии Вознесенского должны были представлять верх сексуального могущества, возможного в СССР. И если даже они гарантированы от СПИДа - значит на одной шестой части света с этим полный облом. Таковы пространственные рамки применения символического вагинального монументализма. А про временные рамки я уже говорил - символизм памятника был искажен уже Маяковским. Время не очень понятная штука. Касаясь такой непостижимой субстанции, человек, ориентированный на Христа или Будду, не обошелся бы без притчи. Мы же предпочитаем анекдоты, ибо в них, как и в обрядах архаичных народов, сексуальная символика порой подходит к самой поверхности. Один из популярнейших анекдотов времен застоя звучал так:
Помещик садится в бричку. Извозчик угрюмо спрашивает:
- Какую песню петь, барин?
- Да погоди ты, нога попала в колесо...
Извозчик с размаху хлещет лошадь кнутом и затягивает:
- Нога попала в колесо-о-о...
Вот такое время и было - время ноги, попавшей в колесо. Отсюда и поворот от фаллической символики к вагинальной, и порожденная им жуть художественных образов. Чтобы разобраться, как же это произошло, необходимо рассмотреть трансформацию фаллоориентированных мифов русского народа в зеркале русской литературы. Как бы мы к этому ни относились, но все мифы о национальных особенностях есть мифы о национальной исключительности, о национальном превосходстве; это прямое следствие национального нарцизма. Надо признать, что в наше время многое сделано для его ограничения. Если раньше любой народ мог априорно считать себя самым сильным или самым крутым в драке, то теперь мы признаем Олимпийские игры в качестве всеобщего наднационального арбитра. В области ума и таланта эту роль в определенной степени выполняют Нобелевские премии. В конце концов, почти все достижения, даже самые нелепые, занесены в книгу рекордов Гиннеса. Свобода маневра у национального нарцизма осталась только в фаллоориентированной области. Высказанный вслух национальный фаллоориентированный миф - что у нас самый большой, самый твердый, самый продуктивный в мире пенис - звучит бредово, по детски нелепо; но его скрытое воздействие трудно переоценить. Я хочу подчеркнуть, что национальный фаллоориентированный миф, миф о национальном фаллическом превосходстве - явление универсальное, всеобщее. Когда я говорил о «стамеске», я по умолчанию предполагал, что для европейцев обрезанность - уже есть символическая кастрация. Но для мусульман все верно с точностью до наоборот, для них необрезанность есть признак фаллической слабости. Таким образом, национальный миф ненационален, существует определенная универсальная матрица, куда, исходя из контекста страны и эпохи, вставляются конкретные имена и подробности. Но я рассматриваю здесь даже не сам миф, а лишь его отражения в русской литературе. Согласно данному мифу, истинный народный герой должен обладать названными свойствами в совершенно несуразной мере, он должен быть гипертрофированно фалличен. Попадая в анекдоты, любимые народные герои - поручик Ржевский, Василий Иванович, Штирлиц - автоматически наделяются этим качеством. Но самый фалличный герой русского фольклора - Лука Мудищев. Это тоже чисто русский феномен. Обычно фольклор подразумевает либо полное отсутствие автора, либо его полумифичность, т.е. недостоверность имени и биографии. Фольклор, как массовое явление, есть искусство долетописного периода; с появлением письменности, а тем более книгопечатания, его заменила авторская литература. Иван Семенович Барков, автор Луки Мудищева, жил не так уж давно - с 1732 по 1768, т.е. в эпоху авторской литературы. Он имел и биографию, и собрание стихов, которые хотя при его жизни и не издавались, зато широко распространялись в рукописном виде. Первая книга Баркова вышла только в 1872, через сто четыре года после смерти автора. Как фольклорный феномен Луку Мудищева вновь возродила сталинская эпоха. Люди передавали поэму из уст в уста, так как уже не решались хранить у себя какие-либо бумаги с неодобренными властями текстами. Подобную ситуацию описал Бредбери в романе «451 градус по Фаренгейту». Но то, что в американской фантастике считалось жуткой антиутопией, здесь было реальностью.
Но вернемся к поэме Баркова. Вот как автор описывает предков Луки - естественно, лишь с одной точки зрения, потому что остальное - неинтересно, остальное - как у всех.