Но есть две горизонтальных. Все эти явления – и эмоциональное кодирование, и оценка, и готовность к действию с физиологической реакцией – определяются двумя факторами, как бы находящимися сбоку. Один из этих факторов называется английским словом concern – это (пас в сторону Вежбицкой) слово, которое невозможно перевести на русский язык. Я перевел это словосочетанием “личная вовлеченность”. Кто знает вариант лучше, может мне предложить, опять же буду благодарен. То есть то, насколько это событие относится к тебе. Или это абстрактное что-то, или ты непосредственно эмоционально связан с происходящим. Это определяет, естественно, все стадии реакции. Это с одной стороны.
С другой стороны находится то, что они называют “регулятивные механизмы” – те структуры и механизмы, которые определяют, как именно ты должен это эмоционально закодировать, оценить и какие действия потом ты должен осуществлять. Вот этими регулятивными механизмами в культуре, на мой взгляд, выступают тексты. Почему история эмоций может стать гуманитарной дисциплиной, изучаемой всем циклом исторических дисциплин и, прежде всего, историей и семиотикой культуры? Потому что эти регулятивные механизмы заключены в текстах. Здесь возникает следующий ряд вопросов, на которых я остановлюсь, прежде чем переходить к заключительной части.
Вот какого рода эти вопросы. Вообще говоря, эмоциональная история, или история эмоций, стала дисциплиной исторической науки последние 20 лет. Скажем, есть книжка, которая называется “Новые подходы в истории”. Она вышла в 91-м году, там об истории эмоций нет ни одного слова. Ко второму изданию книги, вышедшему в 2001 году, Питер Берк сделал новое предисловие, где ему пришлось сказать, что за эти 10 лет вот это развивается, усиливается и…
В зале неожиданно гаснет свет.
Так. Как мы эмоционально закодируем произошедшее? Проигнорируем? Это уже готовность к действию. А до этого? Как ляпсус, да? Закодируем как обычную случайность, техническую накладку, соответственно, оценим это как безразличное, concern наш невелик, и мы проигнорируем это событие. Поехали дальше. Эмоционально реагировать не будем.
Так вот, фундаментальную роль в подходах к истории эмоций сыграла работа Питера Стирнза, который предложил понятие эмоционологии – нормативной системы эмоциональных представлений, существующих в культуре, с которой индивидуальное эмоциональное поведение так или иначе соотносится. Человек живет в рамках этой эмоционологической системы – норм, принципов и т.д. К этой чрезвычайно продуктивной и интересной идее – эмоционологический кодекс очень интересно изучать – нужно все-таки выдвинуть ряд вопросов, потому что неясны механизмы трансляций, непонятно, насколько в этих кодексах написано то, что люди чувствовали, непонятно это соотношение между предписанием и эмоцией и т.д. Хотя продуктивность этого подхода, на мой взгляд, чрезвычайно велика.
Мне представляется интересным подумать о возможности изучения с этой точки зрения индивидуальной эмоции, казуса, случая для обозначения этих культурных норм. В этом смысле все, что я говорил до сих пор, носит предельно абстрактный и общий характер, но, в сущности, тот проект, о котором я говорил в начале лекции, одновременно заточен под решение совершенно частных задач. В предельном объеме это исследование матриц переживания русского образованного общества конца XVIII – начала XIX века, а в более узком преломлении – один или два конкретных случая, когда я, вооружившись всей своей теорией, хочу просто встать за плечами у людей, живших 200 лет тому назад, и посмотреть на то, что они чувствовали.
В зале неожиданно включаются софиты.
Да, да, прожекторы включились.
Я закончу двумя примерами. Один из моей исследовательской практики, а другой из клинической практики того самого Теодора Сорбина, о котором я говорил. Я приведу этот пример, поскольку восхищающий меня Сорбин – я очень высоко ставлю его работы – по-моему, совершенно неправильно проинтерпретировал свой собственный пример.
Пример первый. В 1938 году в Париже в сборнике “Временник общества друзей русской книги” была опубликована статья эмигрантского писателя Михаила Андреевича Осоргина. Это была статья о рукописи, манускрипте, купленном им на парижской толкучке в эмигрантской семье и содержавшем письма жене с коронации Павла I (соответственно, письма легко датируются 1797 годом – мы знаем, когда Павел I короновался) некоего высокопоставленного русского дворянина и чиновника высокого ранга. Осоргин не опубликовал письма, но он привел первую и последнюю даты, в которые письма укладывались. Он сказал, сколько их было. Он привел из них большое количество цитат – я сейчас не помню точно, то ли шесть, то ли семь. И что самое важное – он дал два факсимильных фотографических изображения страниц из письма. Вся совокупность этих обстоятельств позволяет совершенно уверенно сказать, что он сам сделал атрибуцию этого документа. Атрибуция Осоргина правильная. Он атрибутировал этот документ Михаилу Никитичу Муравьеву – поэту, довольно известному писателю, учителю русского языка и словесности великих князей Александра и Константина, одному, как принято считать в литературной науке, из ранних русских сентименталистов и пр., отцу декабристов Никиты и Александра Муравьевых.
Я много работал с рукописями Муравьева. Атрибуция Осоргина не вызывает никаких сомнений – это почерк Муравьева. То, что видно на фотографиях, это, несомненно, почерк Муравьева. Рукопись исчезла, когда Осоргин был арестован Гестапо после немецкой оккупации Парижа, никаких сведений о ее дальнейшей судьбе нет. Я спрашивал покойную Татьяну Александровну Бакунину-Осоргину, вдову Осоргина, не знает ли она что-нибудь о судьбе рукописи. Она не знала ничего. Кажется, слабо помнила о ее существовании, хотя сама была выдающимся исследователем русской культуры именно того периода.
Ряд лет тому назад, когда я работал в муравьевском архиве в Москве, в тогдашнем ЦГАОРе, ныне ГАРФе, мне была выдана тетрадка, в которой я обнаружил письма Муравьева к жене. Я решил, что это та самая рукопись, опубликованная Осоргиным, которая по случайности попала в московский архив. Примерно реконструировать путь, как это могло произойти, вообще говоря, не составляет труда. Я с большим интересом стал смотреть письма, и через десять минут я обнаружил, что это решительно не то. Во-первых, письма Муравьева, которые лежали передо мной, были написаны по-французски, в то время как осоргинские письма, что было явно по факсимиле, были написаны по-русски. Во-вторых, даты те же, адресаты те же, предположить, что это разные части одного письма, невозможно, потому что почта отправлялась из Петербурга в Москву два раза в неделю, и Муравьев не пропустил ни одного дня, он был исключительно исправный корреспондент. Каждый почтовый день, два раза в неделю, он писал. Более того, в осоргинском тексте есть указание на то же самое. Есть указание на то, что письма отправляются в каждый почтовый день в то же самое время.
То есть мы сталкиваемся с какой-то совершенно феноменальной и абсурдной ситуацией. Один и тот же человек одному и тому же адресату пишет два набора писем, в одни и те же дни. Одни по-французски, другие по-русски. Эту в высшей степени нетривиальную ситуацию надо было как-то истолковать. То, что предлагаю я, это реконструкция, это то, что я думаю. У меня нет неоспоримых исторических, фактических доводов в ее пользу, но я более или менее в ней уверен. Мое предположение состоит в том, что то, что лежит в ГАРФе, и то, что я читал, это настоящие письма Муравьева, отправлявшиеся жене по почте и которые она по почте исправно получала. То, что было опубликовано и оказалось в руках Осоргина, это эпистолярный роман, написанный Муравьевым по следам своего путешествия по возвращении в Москву для воспитания собственных детей. Эта моя фантазия не вовсе основана на воздухе, прецеденты есть, Муравьев писал такие эпистолярные романы в подлинных письмах для воспитания великих князей. Писал их и публиковал ограниченными тиражами для распространения в узком кругу своих учеников. Какова суть этого романа? Как говорил Зощенко, “что хотел сказать автор этим художественным произведением?”
История следующая, реальная история. Зачем Муравьев едет из Петербурга в Москву в 1797-м году на коронацию Павла? Русские императоры короновались в Москве, это известно. Весь двор, все-все-все приезжают. Это очень большое событие, пропустить нельзя. Муравьев в отставке. Воспитание великих князей кончилось. То есть он в отставке как воспитатель, а так он находится на службе, у него есть чин и ранг. Но пропустить коронацию нельзя, прежде всего потому, что коронация – это момент раздачи невероятного количества привилегий. Раздаются крепостные, раздаются чины, раздаются денежные подарки, бриллианты, деревни, бог знает что. Феноменальная раздача слонов невероятного масштаба, которая никогда не повторится до воцарения следующего императора. Надо быть. Потому что нет человека – нет проблемы, значит, ничего не получишь. Но быть мало. Надо еще как-то попасть в указ. И надо как-то суетиться. Известно, какие люди имеют влияние, известно более или менее, кто должен составлять этот указ, плюс-минус известно, кто может выйти на этого человека – вся механика понятна. Соответственно, надо куда-то ходить, кого-то просить.