Кокшенева К. А.
Фильм Мела Гибсона вызвал, в сущности, полемику не эстетическую, но этическую. Все мы априори знаем, что Сына Божия сыграть нельзя. Ну а если Джеймс Кевизел столь дерзостно согласился отдать себя в руки режиссера, то возникает вопрос: что же этому актеру дальше делать в кино? Можно ли играть вообще после такого необычайного опыта, располагающегося на границе дозволенного человеку? А потому те, кто запретил сам себе смотреть этот фильм, не могут не вызывать понимания. Как не могут не вызывать недоумения ценители изящного, не обнаружившие в фильме ничего "особенного", ничего, становящего фильм в ряд шедевров. И с ними можно согласиться в том смысле, что фильм этот не может быть "шедевром" хотя бы потому, что нет в нем ни сложности интеллектуального кино, ни супертехнической изысканности, доступной современному кинематографу, ни брутальности модной киностилистики, силой монтажа сдвигающей реальность в сторону столь растиражированной "мистики нездешнего", демонизма, катастрофичного описания мира.
Фильм "Страсти Христовы" явно стоит в оппозиции ко всему названному выше — он очень прост, он принципиально ясен, он скромно и смиренно следует за евангельским ходом событий: от моления в Гефсиманском саду Иисуса Христа, через предательство Иуды, через колебания судилища (сомнения прокуратора римского, насмешки царя над "ненормальностью" Иисуса, жестокую законническую волю первосвященника Каиафы) до крестного пути на Голгофу, смерть и восстание из гроба. Быть может, православному сердцу здесь, в последней сцене фильма, и не хватает пасхальной радости, торжественного аккорда Воскресения (у Гибсона она дана опять-таки почти буднично, безо всякого нарочитого символизма — невидимая сила сдвинет огромный камень, закрывавший вход в пещеру-гробницу, взгляд зафиксирует оставленные чистые пелены, рядом с которыми восседает Поправший смерть), — да ведь и фильм не у нас создавался. Он создавался внутри другой культурной традиции (католической), где путь к Господу всегда начинается с осмысления и созерцания Его человеческой природы. Но и нам совершенно бессмысленно и кощунственно отказываться от соучастия в этой вселенской драме распятия Невинного и Безгрешного, начинающей становление христианского универсума.
О фильме уже не раз говорили как о "жестокой встряске", о "потрясении", о "разрывании сердец" зрителей — как о вызывающем сильные эмоции и слезы не только у слабого, но и у сильного пола. Все это правда. Но правда и то, что верующий человек, участвующий в скорбной церковной службе Великого Пятка, переживает (должен переживать) настоящее свершение всех событий последних 12 часов земной жизни Господа. В том-то и состоит удивительный эффект фильма: он заставляет нас вспоминать то, и только то, что душа уже знает из церковного опыта. Можно предположить, что для не имеющих церковного опыта и полагающих земную жизнь Господа "легендой" фильм станет "жестоким шоком": слишком много открытий их заставит сделать этот фильм. И своей исторической точностью в передаче жизни "гнилой дыры" (оценка Иудеи римским прокуратором), и хроникальной подлинностью событий. Фильм шокирует подлинностью. И, я полагаю, это сегодня почти "запрещенный прием" современного кино, которое предпочитает шокировать ужасами инобытия, проводить ковровые бомбардировки зрителей картинами тотальных катастроф, шинковать людей в "трупную продукцию" боевиков, а при этом то "один из персонажей не может убить без цитаты из пророка Иезекииля", то вор скрывается на мотоцикле с "возвышенным" названием "Милость Божья" (примерчики— из фильмов модного голливудского режиссера Тарантино). К этому мы уже привыкли настолько, что не только никакого шока не ощущаем, но скорее знаем: в зрителях выработался иммунитет автоматического равнодушия. Отстраняешься, и все! Сбылась мечта Бертольда Брехта. Отстраняешься настолько — как некоторые христиане от мучений Христа, — что фильм кажется уже "настоящим садистическим" (В.Лебедев)1. И пусть совсем рядом, в соседнем кинозале, идут картины, сплошь залитые кровью, крошатся черепа, разнимаются на части тела! Зато подлинно-страдательного, чем реально наполнено пространство фильма (истязание плоти Господа), мы боимся, трусливо оберегая свою душу от некомфортных впечатлений. Но, собственно, именно такова кодировка человека в современной культуре. Чтобы много и красиво потреблять, нужно мало и не всерьез страдать. Современная культура учит человека бояться размышлений о смерти и страдании, бояться мрачного и всего, что напоминает нам о скоротечности юности, молодости, телесной силы. Мы отвыкли от вмещения в себя боли другого, а потому окаменевшим сердцам и нужен сегодня такой "силовой прием", какой дает именно визуальный мир кино. (Воздействие визуального образа на массовую аудиторию сегодня, увы, явно продуктивнее, чем воздействие словом, — опыт создания и воспроизведения священной реальности через слово остается наиболее трудным, как требующий более высокого культурного и религиозного статуса.) Мы просто обязаны увидеть соразмерность человеческому вмещению боли страданий Иисуса Христа, как даны они в фильме "Страсти Христовы". И в этом смысле фильм Гибсона стал своеобразным проверяющим документом способности человека 2004 года от Рождества Христова к состраданию, к прямой, без капитуляции (закрывания глаз), готовности вместе с верными учениками Господа пройти путь страданий. И неужели наших православных публицистов (о других и не говорю) больше бы устроил фильм такой "добрый", в котором быстро и символически показали бы казнь; "возвышенную" смерть бы тоже показали, а вот страстей-страданий — этого длинного-длинного пути с издевательствами и побоями, с сочащейся кровью от шипов тернового венца, вбитых в голову, оскорблениями, падениями под крестом, плевками, заушениями и битьем кнутами — корректно избежали?! Не было ли это предательством — ведь смерть Иисуса Христа была реальна и страшна. И именно она искупила нас от вечной смерти. Это была смерть, переживаемая в тот момент и Его Матерью, и Его учениками именно как невыносимая. К чести режиссера стоит сказать, что он смело отказался от всякой политкорректности, с упрямой длительностью погружая нас в эту грандиозную вселенскую трагедию Казни, крестного Распятия Богочеловека. Но, отказавшись от политкорректности, Мел Гибсон тут же поплатился, получив лейбл "антисемита", что сегодня предполагает помещение в такую зону "опасно зараженных", которая хуже лепрозория. Обсуждать эту проблему интересно у нас в России разве что "НГ-религии"2, тут же подающей свой голос, как только речь идет о чем-либо таком, что всех сплачивает, например христианских ортодоксов (теперь, после коммунистов, главных врагов любителей всякого треша, бульварщины и прочего дешевого всемирного продукта).
Естественно, что фильм не мог не затронуть наших умов вопросом о "соблазне изображения", "соблазне смыслов". Я в нем не обнаружила никаких соблазнов. Кто же спорит, что ставка на похоть очей — главное "оружие" современной культуры? Но так ли слаба наша вера, чтобы образ актера вытеснил внутри нас иконографическое изображение Господа, Матери Божией? Так ли безумны мы, чтобы вообще размышлять о том, можно ли показать Бога, или "Бога показать очень трудно"? Да нельзя, конечно же, нельзя. Но и видеть в фильме только человека, "просто человеческие страдания Христа" или только "героическую личность, главного героя истории человечества" (Т.Иенсен)3, тоже, на мой взгляд, неверно. Неверно потому, что тогда и мы с вами должны встать в толпу Иудеи. В ту толпу, которая еще так недавно кричала Иисусу "Осанна!", а теперь требует — "Распни!". Толпа хотела Царя силы, повелителя-освободителя. Толпа любит силу. А этот странный Царь, вину Которого не может обнаружить ни Понтий Пилат, ни роскошный плотью, приторно-сладострастный Ирод, — этот Царь не смог защитить даже Себя. Умирать не защищаясь? Это разумному человеку непонятно. Как не защищается Он от истязаний и побоев оскорбляющих Его римлян, так не останавливает ярости сопровождавшей Его на казнь толпы. И Тот, Который еще вчера был так славен и велик, вмиг в глазах толпы (под жестким руководством Синедриона) становится жалким и ничтожным. Действительно, иудеям и первосвященникам принадлежал этот взгляд на Него как человека, да еще и человека безумного, в ненормальности своей утверждающего Свое Богосыновство. Так неужели и мы встанем на сторону Синедриона, оскорбленного "антизаконным" Богосыновством Христа ("По закону нашему Он должен умереть")? Нет, режиссер и все создатели фильма полагают Христа Сыном Бога. И мы, воспринимая фильм, знаем Его так, как знали Его ученики. Нам предлагается, в сущности, пройти все великие события последних 12 часов не с мстительной толпой, а вместе с ними, знающими, Кто Он.
Нынешняя мода на метафизическую реальность становится банально навязчивой, что не лишает ее определенной зловещести: тут тебе и "красные мощи", и "особая ложа единого гиперсмысла", и параспектакли, акции, перформансы, трансы, катарсисы, аффекты, вечные эзотерические символы и прочая. Вся эта разнообразная паразитация на метафизике прежде всего угнетает именно своей чрезмерной физиологичностью. Можно сказать и так: чем более "метафизичны" задачи, тем весомей и грузней плоть, тем ненормальней психика. Это мниморелигиозное пространство "интеллектуальных эмоций" часто наполнено ненавистью к обычному человеку. Именно его, человека, всячески "переустраивают" — искажают естественный психофизический облик.
Фильм "Страсти Христовы" категорически не устроит любителей интеллектуальной метафизики еще и потому, что в нем нет гиперискажений, как и искажений вообще — с одной стороны, а с другой — только вера героев является проявлением в нем метафизического начала. Слова новой заповеди любви уже вложены Иисусом Христом в учеников — тем и выделяются они из орущей толпы, что лица у них другие. Лица, преображенные верой. И не надо было именно актеру Джеймсу Кивезелу "играть Христа" — нужно было через других актеров передать нам чувство веры в Него, что они и делают в фильме (высокое "бесстрастие" Кивезела, когда "ничего не играется", конечно же, образец талантливой простоты). Вспомним начало фильма, когда римские легионеры идут в Гефсиманский сад, чтобы схватить Иисуса. У одного из них сопротивлявшимися учениками будет отсечено ухо. Но тут случится то, чего не должно быть, чего не может быть по законам плотским: Тот, Кто терпит насилие, милостливо совершает чудо для своего врага — ухо ошеломленного римлянина оказывается на месте, как будто только что не лилась кровь и не корчился он в муках. Мы еще несколько раз по ходу фильма увидим это растерянное лицо римлянина, усомнившегося в "безумии" Того, Кого велят казнить. Кажется, что из его уст вот-вот сорвется крик: "Верую, Господи! Верую". Эта правда сомнения (только ли "просто человек" перед ними?), это пред-верие души убедительно и точно переданы в сценах с Понтием Пилатом, и в сочувствующем, сокрушающемся состоянии жены Пилата — Клавдии. Когда Христос истязается римлянами, она принесет чистые пелены и отдаст их Матери Божией и Марии-Магдалине. Они знают, зачем Клавдия это делает: этими чистыми пеленами-полотнами соберут они Кровь Иисуса после пытки-наказания. Сцена эта, при всем исторически точном воспроизведении зверств бичевания, когда телесно-мощные, веселые истязатели-римляне постепенно тупеют от палаческой работы, — сцена эта имеет и глубоко символическое значение. Невинная и Святая Кровь, выбиваемая плетьми с железными наконечниками-когтями из тела Иисуса, забрызгивает пространство пыточного колодца-двора и каплями ложится на лица и одежду истязателей. Навсегда, навсегда остается она в мире святыней для одних и вечной виной на других.