Смекни!
smekni.com

Монархия означающего (стр. 1 из 4)

Алексей Плуцер-Сарно о мифологии российской власти

1. Наслаждение тираном

В любом типе общества — и в демократическом, и в тоталитарном — субъекту жестко навязывается целый ряд «регалий». Ему говорят: тебя зовут так-то, ты царь природы, ты должен делать вот это и это, нужно ходить на работу, завести детей и добиться успеха. «Культура» отдает приказы: «ровняйсь», «смирно», «упал и отжался». Конечно, «культура» — понятие не вполне отрефлексированное. Лучше сказать, что в каждый текущий момент субъекту отдает приказы некий Другой, то есть символический авторитет, находящийся в его сознании, но воспринимаемый им в качестве внешней инстанции, именуемой то «культура», то «президент», то «господь». Какая же традиция (инстанция) стоит за этим Другим, мы затрудняемся сказать.

Пока в рабочем порядке будем считать, что именно этот мнимый Другой и навязывает субъекту всевозможные символы, детерминирующие повседневность. И один из этих символов — государь. Мы будем использовать условно слово «государь», а не «президент» потому что оно символически объединяет в себе человека (сударь), правителя (государь) и страну (государство). Итак, ему, государю, субъект приписывает образ себя самого, в то же время полагая, что перед ним Другой. Единственная разница в том, что в тоталитарном обществе «субъект принимает позицию объекта — инструмента удовольствия Другого»1. Именно в этой точке смены мест субъекта и объекта и таится различие этих двух социальных систем.

В России «государь» нужен реальному субъекту (народу) прежде всего для того, чтобы воображать себе его («государя»), чтобы через него обретать свои Желания, чтобы воображаемый «государь» говорил от лица реального субъекта (народа) и чтобы он признал свой народ, внеся тем самым, так сказать, успокоение в смятенную душу субъекта. Приоритет Воображаемого здесь очевиден, Реальное отходит на второй план.

В России «народ» нужен государю (как реальному субъекту) тоже, чтобы этот реальный государь мог воображать себе этот самый «народ», чтобы мог обретать свои Желания через это Воображаемое и чтобы воображаемый «народ» признал своего государя. То есть русский государь тоже имеет дело с Воображаемым, а не с Реальным. И через это Воображаемое обретает свою смещенную субъектность. Иначе говоря, будучи субъектом, принимает позицию объекта, занимает в пространстве Воображаемого место объекта народной любви. Соответственно, русский воображаемый «народ» дает Наслаждение реальному государю, конституируя его субъектность-объектность. Воображаемый «народ» для реального государя — это и есть Другой, от лица которого он и отдает приказы, интерпретируемые то как злодеяния, то как подвиги. Именно здесь кроется тайна российской «государственной» травмы.

Искать корни этой травмы в личностном, субъектом — бессмысленно. Применительно к любому государю его «психологический портрет не дает нам никакого ключа к пониманию тех ужасов, которые он вытворял»2. Российская социальная патология конструируется чаще всего не злодеями, а равнодушными бюрократами. Это не индивидуальная патология, а социо-символическая система, существующая в меру нашей убежденности в ее существовании, в ее необходимости. То есть, в конечном счете, субъект (народ) объективирует «государя» сначала как Воображаемое, а затем эта позиция может быть оккупирована Реальностью. И появляется государь во плоти и без кавычек.

Объективные социальные символы изначально порождаются только в той мере, в какой субъект (народ) верит в их существование. То есть для субъекта через воображаемого «государя» всегда говорит «объективно» существующая институция, которая, в свою очередь, объективна ровно настолько, насколько в нее верит субъект (народ). И государь существует ровно настолько, насколько мы делаем вид, что верим в его существование, насколько мы мыслим пространство в качестве неоднородного, имеющего центр. Для нас он субститутивен по отношению к субъектному «Я», находящемуся в центре мира. Субъект воспринимает мир примерно так: «Если есть мое „Я“, которое в центре мира, то, стало быть, мир имеет центр, и этот идеальный центр воплащен в государе, который самим фактом своего существования утверждает Реальность моего „Я“». То есть для реального субъекта воображаемый «государь» — конституирующая часть его «Я». А для реального государя все мы («народ») — часть его личной сферы, периферия его «Я». Вспомним, что в России опального боярина казнили зачастую вместе со всеми холопами и домочадцами. То есть все жители «непокорной вотчины» — это часть «субъектности» самого непокорного боярина, а он сам — часть «субъектности» государя. Права человека здесь по-своему соблюдаются, да только границы человеческой личности расширены так, что все холопы — это часть «субъектности» государя, а потому их права имеют субличностный статус. То есть получается, что это не права человека вовсе. Никто же не будет всерьез отстаивать права удаленного аппендикса или остриженных ногтей государя.

2. Истории не может быть

Российский государь структурируется в результате персонификации Места, т. е. наложения Воображаемого «центра мира» на Реально опредмеченный социально-символический конструкт, имеющий множество имен: вертикаль власти, порядок, Россия и т. д. И этот самый символический «порядок» в лице государя и призван защитить нас от травмы истинного ужаса, от вселенского хаоса. Государь — лишь последняя точка в социо-символической системе мифических повествований, именуемых российской Историей, которая точно также призвана заслонять от нас другую, Реальную Историю. И уже за символическим Реальным прячется несимволическая Реальность, та мучительная русская история, которую мы не можем и не желаем знать, потому что это ужас, которого символически не было и нет. Потому что этот ужас не может быть символизирован. Этой третьей русской истории не существует, что не мешает ей быть абсолютно правдивой именно в «не-существующей» ипостаси. Все это, по словам Жижека, «реальнее реальности»3. Все это — та самая истина, которой «не может быть».

Россия Реальная — это какая-то территория, где происходят какие-то удивительные события. Россия Воображаемая — это и место, где осуществляется История, и персонаж Истории, и ее инструмент. То есть она сама в предельном случае и есть История. Государь же в этой воображаемой модели мира стоит над Россией, управляет ею. История — это инструмент в его руках. Он — над государством, он олицетворяет собой коллективный разум, знающий законы исторического процесса. А посему он может и должен управлять Историей. Это одна из причин, почему в России История каждый раз переписывается заново при появлении нового Государя. Но для нас сейчас не так уж важно, кто кого символизирует в этой народной картине мира. История — это всегда область Воображаемого, никак не связанная с областью Реального. Для нас важно, что именно она, эта Воображаемая История скрывает другую, Реальную Историю. А уже дальше, за Реальным, прячется та самая Реальность, третья Россия, третья скрытая отозванная история, которую мы не можем символизировать в силу ее травматичности.

К примеру говоря, если в Воображаемом «жить становится лучше, жить становится веселей», то в Реальном — «Мы рубим лес и сталинские щепки / Как прежде во все стороны летят». Ну, а далее, в ужасе травматичной несимволизируемой Реальности мы не можем ни песен сложить, ни осознать весь этот кошмар допущения возможности не-существования моего здесь-бытия. Но когда речь идет о смерти субъекта, то он хотя бы может ужаснуться, но если речь идет о смерти миллионов, то попытка символизации наталкивается на невозможность математического умножения ужаса и на отсутствие самого ужаса, поскольку речь идет не о смерти субъекта, а о смерти объекта. Этому фундаментальному несимволизируемому «ужасу присущ какой-то оцепенелый покой. <...> И неопределенность того, перед чем и от чего берет нас ужас, есть не просто недостаток определенности, а принципиальная невозможность что бы то ни было определить. <...> Поскольку сущее в целом ускользает и надвигается прямое Ничто, перед его лицом умолкает всякое говорение с его „есть“. <...> там, перед чем и по поводу чего нас охватил ужас, не было, „собственно“, ничего. Так оно и есть: само Ничто — как таковое — явилось нам»4.

В российском контексте рефлексия над этим самым несимволизируемым Ничто вообще невозможна. Реальность здесь неосязаема. Объектом может быть только символическое Реальное, которое становится объектом описания для правозащитных организаций. Основная же деятельность государя проходит в сфере конструирования первой воображаемой Истории с помощью приказов, слов. «Непослушное» этим приказам Реальное воспринимается либо как результат невыполненного распоряжения, либо как ложь. «Совпадающее» с этими приказами Реальное воспринимается как результат этого приказа, т. е. как продукт речи, и в конечном счете, как отражение собственных мыслей государя. Управление государством превращается в процесс конструирования моделей, который метафорически воспринимается как оглядывание пространства с высоты этой самой вертикали власти, чем бы она ни символизировалась: Останкинской телебашней, космической ракетой, Спасской башней, колокольней Ивана Великого или самим государем.

В такой модели мира субъект (народ) более всего нуждается в символическом спасении, в чуде. Разумеется, вместо реального Спасения народу предлагается лицезрение могущества этих самых символизаций, то есть различных «вертикалей». Они, эти вертикали, и выполняют функцию Спасения, поскольку олицетворяют наступление порядка и отступление хаоса.

Конечно, приказы, распоряжения имеют важные символические функции. Их не обязательно, а порой и невозможно исполнять, но они продуцируют «доклады о готовности», «отчеты о результатах» и различные «рапорты». Ну, и в самом деле, ведь народ ждет не действий, а сообщений о действиях, о том, что «жить стало лучше». А государь ждет послушания и подчинения, а не «своеволия» и «самодеятельности». В такой ситуации социальные перемены затрагивают прежде всего символические ряды в сознании зрителей. Собственно, здесь, как в театре, действие разворачивается в воображаемом пространстве, здесь есть Реальное, но вообще нет места Реальности. Она вытесняется куда-то за хорошо охраняемые стены театра.