В катарсисе, конечно, достигается высокое эмоциональное напряжение, граничащее с аффектом. Но катарсис не только мгновенное самосгорание аффектов; это более сложное и устойчивое духовное состояние, в котором ощущение колоссальной потери (в результате сильной эмоциональной разрядки) сталкивается с предощущением обнаружения великих, значительных, жизненно необходимых для человека ценностей. Неожиданное осознание этого в состоянии страдания или отчаяния (под воздействием, например, трагической ситуации в искусстве) и является величайшим импульсом человеческой жизни. Это состояние, когда человек порывает со своим эгоистическим мирком и жкзет высокими духовными, человеческими интересами, активной, реальной, полной жизнью. Именно искусство приводит человека к такому радостному ощущению своей силы, возможности преодолеть пограничные жизненные ситуации.
В религиозном экстазе создается лишь иллюзия свободы, так как это эмоционально-аффективное, эстетически окрашенное состояние возвращает человека в замкнутый мирок его индивидуальных переживаний, не дает ему выйти за рамки этого иллюзорного круга и, более того, порождает чувство безысходности, чувство страдания, обреченности и неизбежности пассивного существования — минорный оттенок становится доминирующим в этом состоянии.
Конечно, и в состояниях экстаза могут присутствовать элементы эстетического переживания, элементы удовольствия от переживаемого, но это лишь бледное напоминание истинного эстетического переживания.
«...Страдание, как признак жизни и деятельности может быть особенно желанным, когда ощущение жизни в силу каких-либо причин ослабело... Слабый и усталый человек, которого удовольствие уже не может побудить к деятельности и которого нельзя заставить приобщиться к источнику удовольствия... все же может найти в страдании последнее неиссякающее удовольствие», — пишет И. Гирн.
Например, самоистязания языческих, христианских или мусульманских подвижников есть своеобразный способ возбудить себя к жизни, на какое-то время возбудить в себе деятельное начало; люди часто «...предаются минутному страданию ради наслаждения последующим подъемом», который, однако, не может быть длительным и устойчивым.
Однако и в этом подъеме, в этом экстазе человек стремится освободиться от деформирующего его жизнь мира, пытается утвердить ценность своей индивидуальности, ценность личности бытия и неповторимость каждого человека. Но абсолютизация этого принципа поведения и жизни приводит к тому, что индивидуальность еще более замыкается в рамках предельно субъективных переживаний, сознание остается на уровне рефлексии, становится мистически замкнутым и болезненным. И сегодня в теории и практике духовной жизни западной философской и художественной интеллигенции, неудовлетворенной реальным миром буржуазной бездуховности и потребления, очень популярно обращение не к катарсису, очищающему человека от дурных страстей и возвышающему его духовно, а к мистическому экстазу, который «поднимает» человека до вершин бытия — смерти.
Экстаз, как уже говорилось, был эмоциональной основой раннехристианской мистики, а корни его уходят к мистическому энтузиазму Платона. Теоретически эту идею обновил теолог-философ Пьер Тейяр де Шарден, утверждавший, что в экстазе «одна за другой... высвобождаются вокруг нас «души», унося вверх свою непередаваемую ношу сознания... Под синтезирующим действием персонализирующего единения, углубляя в себе свои элементы, одновременно углубляя себя, ноосфера коллективно достигает своей точки конвергенции в «конце света». В искусстве же, на практическом уровне это делает, например, Ингмар Бергман в одном из своих фильмов — «Ритуал».
Религиозное сознание видит свое преимущество перед всеми остальными идеальными образованиями в том, что оно предельно духовно. Но это иллюзорное преимущество, так как дух, не питаемый телом, иссякает, перестает быть духом. Духовность же, соединенная с телесностью, порождает еще большую духовность, и таковую духовность создает искусство. И в этом его великое преимущество перед иллюзорной духовностью религии. И именно это порождает великую напряженность в историческом противостоянии искусства и религии в едином феномене культуры. Это внутреннее противостояние искусства и религии в целостном феномене культуры проявлялось на всех уровнях их функционирования: и на уровне социально-аксеологическом, и на гносеологическом, и на эстетически-эмоциональном.
Будучи исторически сплетенными, вступив в сложные взаимодействия, они порождали своеобразные и неповторимые явления, в которых подчас было трудно отделить плевела от зерен — религиозное от художественного. Это было связано с тем, что искусство в определенных исторических условиях преимущественно функционировало в структуре церкви, в структуре религиозного сознания, и это не могло не наложить отпечаток на него, придать его образам особые, неповторимые черты.
Но, возникнув еще в первобытном обществе, искусство и религия в своей дальнейшей эволюции пошли разными путями; искусство — к все большему образно-художественному проникновению в телесно-духовный мир, религия — к созданию иллюзорной концепции «идеальной» жизни.
В силу этого искусство не было и не могло стать основанием религиозного миросозерцания, которое в самых изначальных своих формах имело узкие и догматически-замкнутые принципы отношения к миру. Однако, став господствующей идеологией, религия в своих наиболее развитых и распространенных конкретно-исторических формах бытия— буддизме, христианстве, исламе — создала сложные принципы использования искусства в своих целях. Основываясь на исторически возникшем, идущем еще от мифологии, синтезирующем характере искусства, эти религии создали такие системы, с помощью которых надеялись иллюзорно удовлетворить художественно-эстетическую потребность человека.
Но этот процесс был внутренне противоречивым, так как искусство даже в этих жестких рамках вершило великое дело гуманизации человеческой жизни, раскрывало перед человеком красоту реального мира, снимая тем самым иллюзорные преимущества религиозного сознания.