Смекни!
smekni.com

Современное состояние советской мифологии (стр. 4 из 5)

Каковы бы ни были причины постепенного устранения анекдота из контекста культуры, последствия этого процесса очень значительны. Депо в том, что наряду с "окультуриванием" мотива насилия, анекдот выполняет еще одну, не менее важную культурную функцию, связанную с механизмом парадоксального снятия оппозиций. Не секрет, что наша культура выстроена на взаимопротиворечивых основаниях, и сколько-нибудь устойчивая система приоритетов, соотносящая эти основания друг с другом, в ней отсутствует. Легко можно представить себе ситуацию, когда, например, культурный "запрет на убийство" и санкционируемая культурой воля к самосохранению войдут друг с другом в непримиримое столкновение. Такого рода болезненные оппозиции (нельзя убивать -- надо выжить) культура умеет снимать парадоксальным способом. В анекдоте исходное противоречие сначала заостряется до предела, а потом напряжение на полюсах моментально снимается, что влечет за собой смеховую разрядку. Основные для культуры оппозиции постоянно прогоняются через анекдот, молниеносно перемещаясь вверх-вниз вдоль вертикальной аксиологической оси.

Теперь представим себе, что фольклорный анекдот перестал быть живым элементом культуры и адекватной замены ему не нашлось. Что произойдет в таком случае? -- Исходя из сказанного, ответ представляется очевидным. Культуру, лишенную механизмов парадоксального снятия оппозиций, подстерегает невроз. Основные оппозиции, утратив аксиологическую динамику, начинают, подобно огромным воронкам, втягивать в себя основное содержание культуры; все соотносится с ними, вне их не существует ничто. Применительно к советской действительности уже сейчас такую роль "черной дыры" начинает играть оппозиция "тоталитаризм -- свобода", стягивающая на уровень своей реализации значительную долю наличного культурного материала. Фольклорные жанры типа анекдота представляют собой важную болевую точку культуры – эскалация социального насилия лишает их смысла, и оттесняет на обочину культуры; тем самым из культурного арсенала выводится очень важный элемент, обеспечивающий динамическое состояние основных культурных ценностей; следствием этого является невротический характер массового сознания, обусловливающий новые акты насилия, выступающего во все более бессмысленных и разрушительных формах.

В случае с советским фольклорным анекдотом мы вынуждены констатировать определенное ослабление мифологического оснащения культуры, и без того не слишком хорошо оборудованной средствами рефлексии мифа. Парадоксальный анекдот похож на красивый цветок, не выносящий первых заморозков -- он был прекрасен в 60—70-е гг., когда массовое сознание вынуждено было подавлять свойственные ему импульсы к насилию, но начал быстро вянуть, когда стихия насилия разбушевалась. Поэтому конструктивным элементом советской мифологии парадоксальный анекдот я назвать все же не решусь -- скорее, это один из немногих ее блестящих аксессуаров. Стабильным элементом культуры анекдот является в стабильных обществах, обеспечивающих индивиду минимум социальной защищенности, гарантии личной безопасности, способных вытеснить импульсы насилия в подсознательную сферу и не дать им оттуда вырваться. Ныне советской культуре анекдот так же не по карману, как бедняку -- роллс-ройс.

Не знаю, обратил ли читатель внимание на то обстоятельство, что все рассмотренные до сей поры варианты мифологической рефлексии минимально связаны с конкретным содержанием мифологии (поэтому я и не считал нужным его касаться), и имеют предельно общий, универсальный характер. То есть рефлексивное "оснащение", механизмы остранения мифа (в первую очередь – "знаковый" механизм) демонстрируют либо полное безразличие культуры к данному, специфическому мифу, либо полную ее неспособность выработать адекватные, точно пригнанные к этому мифу средства его остранения. Судя по тому, как бушуют страсти в современном Советском Союзе, отношение индивида к наличной мифологии вряд ли можно считать безразличным, следовательно, приходится считать более вероятным второй вариант объяснения. В таком случае неспособность культуры выработать адекватные средства остранения мифа должна рассматриваться как некое "заболевание", аналогичное синдрому приобретенного иммунодефицита -- культура, лишенная эффективных средств замены одной мифологической структуры другой, более продуктивной, идентична организму, лишившемуся иммунной защиты, и открытому любым болезнетворным воздействиям. В то же время культура, располагающая богатым набором рефлексивных механизмов, сравнительно легко справляется с кризисными ситуациями, более того -- обретает новое качество в процессе их преодоления. У нас будет возможность вернуться к этой проблематике в заключительной части статьи, сейчас же следует обратиться к единственному варианту рефлексивного поведения в СССР, непосредственно связанному с содержанием советского мифа.

Пришло время, наконец, сказать несколько слов о содержании этого мифа. Я могу предложить несколько названий, более или менее выражающих его суть: "люмпенский миф о власти", "миф об отчужденных ценностях", более коротко –"миф об отчуждении" (последнее наименование может быть приложено и к ортодоксальной марксистской мифологии). Каждое из этих названий охватывает преимущественно какой-то один значимый аспект советской мифологии, содержание которой раскрывается лишь с учетом специфической взаимосвязи ее существенных элементов и их исторического наслоения друг на друга. Особенности мифологии как средства свободной интерпретации объективно данной несвободы человека в конечном счете определяются типом властных отношений, практикуемых тем или иным историческим обществом. В советском обществе властные отношения имеют абсолютно отчужденный характер и по определению не могут быть присвоены индивидом. Деперсонификация властных отношений есть свойство любого индустриального или постиндустриального общества и отнюдь не должна восприниматься как исключительно советское явление. Дело, однако, в том, что такого рода отчуждение весьма соответствовало некоторым особенностям русской культурной модели, изначально в нее заложенным. Формирование восточнославянского, а позже -- и русского, этноса происходило в условиях, требовавших исключительно сильных, акцентированных этнодетерминантов, и в роли таковых с самых ранних пор выступали конфессиональный, а несколько позже -- и государственно-политический ценностные комплексы. Русская культурная модель, отождествляя основные культурные ценности с существованием этнической и надэтнической общностей, фактически отказывала индивиду в возможности "присвоения" этих ценностей, в перспективе превращения их в часть "я", освоения их на экзистенциальном уровне. Индивид мог лишь соотносить себя с нормативными ценностями, с неизбежностью их дистанцируя. Титанический труд "присвоения" национальных культурных ценностей личностью новоевропейского типа мог быть осуществлен единичными интеллектуалами уровня Достоевского и Толстого, причем результаты подобных актов и сейчас трудно назвать однозначными.

В то же время русская культура за века своего существования выработала ряд сильных компенсаторных механизмов, позволявших избежать свертывания структур мифологического сознания в примитивную вертикаль, дистанцирующую индивида и основной ценностный комплекс. В качестве таких механизмов можно назвать: длительное сохранение горизонтальных социальных связей общинного и семейного видов, консервацию властных отношений личного характера, выразившуюся в господстве крепостного права вплоть до эпохи железных дорог и пароходов, оформление своеобразной культуры "подполья", истоки которой ведут еще к раскольникам. Таким образом, русская культурная модель традиционно ориентировалась не столько на рефлексивные, сколько на компенсаторные механизмы обеспечения своей живучести. Именно это и сыграло с ней злую шутку, последствия которой мы начинаем все сильнее ощущать. Закономерности буржуазного развития России привели к тому, что прежние компенсаторные системы деградировали, а новые, в частности -- развитые рыночные отношения, гуманизированная трактовка религиозного чувства, так и не сложились. Ситуация осложнялась и тем, что развитие страны по капиталистическому пути многократно усиливало и без того присутствующие в контексте культуры тенденции к абсолютному отчуждению индивида. Модель русской культуры с конца прошлого века, по-видимому, пошла "вразнос", что ощущалось многими прозорливыми современниками. Результатом этого процесса стал октябрьский взрыв, по своим масштабам и последствиям сопоставимый с чернобыльским.

Именно этот взрыв и уничтожил последние ограничители, препятствовавшие сведению русской культурной модели к вертикали, противопоставлявшей индивида отчужденным ценностным комплексам (6). Человек перестал быть субъектом отношений собственности, в силу этого значительно ослабли его семейные связи; искусственное разделение общества на половозрастные и профессиональные группы "советских женщин", пионеров, ветеранов войны и труда, шахтеров, физкультурников и тому подобное привело к деградации горизонтальных социальных связей, возникающих в небольших производственных сообществах (цех, бригада), -- чувство идентичности при этом было ориентировано не столько на отношения, возникающие непосредственно в процессе производства, сколько на принадлежность к многомиллионной группе, существование которой непременно санкционировалось тоталитарным государством и (вариант) лично его вождем ("лучший друг советских физкультурников"). Отсечение горизонтальных связей и гипертрофия вертикальных, деперсонифицированных довольно быстро выводят на авансцену главное действующее лицо советской истории -- люмпена. Самоидентификация люмпена (ответ на вопрос: "Кто я такой?") обеспечивается исключительно посредством соотнесения себя с комплексом отчужденных ценностей в рамках вертикальной оппозиции "люмпен – власть". В определенном смысле все советское общество люмпенизировано снизу доверху -- ведь характер личных отношений с властью определяет в равной степени и сознание высокого партийного чиновника, и тип личности демонстранта, несущего лозунг "Долой КПСС!"