Смекни!
smekni.com

Прощание с Матерой (В.Распутин) (стр. 4 из 5)

— Нету, бабушка, таких машин. Таких не придумали.

— Думали, дак придумали бы. Помолчав, она заговорила снова:

— Ты говоришь: пошто жалко его? А как не жалко? Ежли на гонор не смотреть — родился ребятенком и во всю жисть ребятенком же и остался. И вот он мечется, мечется... По-пустому же боле того и мечется. А ишо смерть... Как он ее, христовенький, боится. За одно за это его надо пожалеть. Никто на свете так не боится смерти, как он. Хужей всякого зайца. А от страху чего не наделаешь...

15

Дожди ушли. Снова занялись сеном. А Дарья не уставала напоминать о могилках предков, что очень удивляло и даже пугало Андрея. Однако на следующий день Павла срочно вызвали в поселок. Кто-то из рабочих-ремонтников по пьянке или по недосмотру, по головотяпству сунул руку в станок и остался на всю жизнь инвалидом. А Павел отвечал за технику безопасности как бригадир. Андрей отправился узнать, что да как, и пропал, вернулся только на четвертый день. Рассказал, что Павла таскают по комиссиям. Андрей' собрался уезжать. И только тут Дарья вспомнила, что за все то время, что он пробыл на Матёре, он ни разу не прошелся по местам своего детства, не погоревал тайком, что больше никогда их не увидит... “Прощай и ты, Андрей. Не дай бог, чтобы жизнь твоя показалась тебе легкой”. Дарья ждала на подмогу невестку Соню, но та не появилась. Только на второй неделе приехал Павел, отделавшись и от истории своей, и от бригадирства, сказал, что будет теперь работать на тракторе, привез старухам чаю и сахару, нагрузился огородной всячиной и, не пробыв полного дня, уехал. И неожиданно Дарья вспомнила Мирона, своего мужа, — вспомнила и замерла от стыда, совсем редко приходит он ей на ум. У Мирона не было своей могилы — он пропал в тайге вместе со своими собаками. Было ему тогда пятьдесят с лишком. Примерно столько, сколько сейчас Павлу, только был он покрепче, поживее, характером потверже. Дарья шла домой и просила Господа взять ее к себе. Всем она тут чужая.

16

После не то чтобы спокойных, но все-таки мирных, как бы домашних дней нагрянула на уборку орда из города, человек в тридцать, — все, за исключением трех молодых, но уже подержанных бабешек, мужики — тоже молодые, разудалые. В первый день они так перепились, что назавтра двоих пришлось отправлять к врачу. Матёре хватило одного дня, чтобы перепугаться до смерти. Все сидели по домам. Худо ли, бедно ли, но приезжие все-таки что-то начали делать, хлеб потихоньку убирался.

А время шло. Утренники стояли холодные и ленивые, подсыхало от росы и туманов поздно, солнце всходило высоко. Днями припекало, с полей доносился приятный стрекот комбайнов, на одном работал свой, материнский., на другом — кто-то из приезжих. Бабы начали потихоньку эвакуировать из деревни мелкую живность — куриц, поросят, овец. Для коров и для сена рубилась мужиками и на плаву стягивалась в одно высокая, в два наката со стояками большегрузная платформа. Подожгли мельницу. Вечером Дарья вышла на улицу и ахнула, увидев высокое зарево слева от деревни. И, воротясь торопливо в избу, растормошила Екатерину:

— Пойдем простимся с ей. Там, поди-ка, все чужие. Каково ей середь их — никто добрым словом не помянет... Помешала она им. Сколь она, христовенькая, хлебушка нам перемолола! Собирайся, хошь мы ей покажемся. Пускай хошь нас под послед увидит.

Стоявший рядом мужик спросил — в голосе его прозвучало участие:

— Хорошая была мельница?

— Хорошая, — без испуга ответила Дарья.

— Понимаю, — кивнул он. — Послужила, выходит, службу. — И протянул: — Пое-ехала!

Возвращаясь от мельницы, Дарья с Катериной натолкнулись на крыльце на Симу с мальчишкой. Их уклали на кровать, и кровать эта больше не пустовала. Симу трясло от страха. Но страшно было не только ей одной. Даже Богодул разглядел как-то висящую у Дарьи в сенях под шубой берданку и унес ее. Так, с поночевщиками, с Симой и мальчишкой, стали держаться вместе уже и не вдвоем, а вчетвером, как в том тереме... После отъезда Андрея чаще наведывался Богодул — этот, наоборот, мало выводился днем, а ночевать уходил к себе, боялся, не подожгли бы барак.

У Дарьи ложились в сумерках, после раздольного чаевничанья и неспешных последних хлопот. И начинался разговор. Говорили о разном, но от Матёры да от самих себя отворачивали редко, так одно по одному на разные лады и толкли. На сей раз предметом разговоров стал Петруха, который, как стало известно, взялся за знакомое дело, занимается поджогом оставленных домов. Ему за это платят. Мать Петрухи Катерина, примирившаяся с потерей своей избы, не могла простить ему того, что он жжет чужие. Целый день она охала и стонала. Дарья на ее причитанья сказала:

— Че ты расстоналась? Не знала ты, че ли, какой он есть, твой Петруха? Али только один он у тебя такой? Мы с тобой на мельницу ходили, ты рази не видела, сколь их там было?

— Пущай другой... Он-то пошто? Он на себя до смерти славушку надел, ему не отмыть ее будет.

— А на што ему отмывать? Он и с ей проживет не хужей других. Ишо и

хвалиться будет.

— Дак я мать ему или не мать? Ить он и на меня позор кладет. И в меня

будут пальцем тыкать.

Катерина задумалась. Следует ли ей стыдиться перед людьми за себя и за Петруху, если он сам не ведает стыда? Дарья вот все понимает и ее не осудит. А Дарья думала о том, что она чувствовала бы на месте Катерины, какими защищалась бы словами. То же самое, наверное, и чувствовала, то же и говорила. Они еще какое-то время обсуждали Петруху, способного пожалеть приблудного щенка, но бросившего мать на произвол судьбы. Сима жалуется на свою судьбу, ее полуненормальная дочь сгинула неизвестно куда, бросив ей внука, а у нее ни кола ни двора. Она мечтает найти какого ни на есть старичка, с которым жила бы и растила Кольку. Засыпая, Дарья размышляет: “Не об чем, люди говорят, твоему сердцу болеть. Только по-што оно так болит? Хорошо, ежли б о чем одном болит — поправить можно, а ежли не о чем, обо всем вместе? Как на огне оно, христовенькое, горит и горит, ноет и ноет. Что виноватая, я знаю, а сказал бы кто, в чем виноватая, в чем каяться мне?.. Рази можно без покаяния?”

18

Убрали хлеб, и покрапал редкий, мягкий дождь. Приезжие перед отъездом устроили дикую драку и гонялись друг за другом с криком по деревне. На совхозную картошку стали привозить школьников, им в помощь снимали с разных служб в поселке женщин — из конторы, больницы, детсада... Материнские бабы копали свою картошку и не знали, что с ней делать, как переправить в поселок, тем более что ссыпать там ее было некуда. Павел повез пятнадцать мешков, а на огороде куча как будто и не убавилась. Многих выручила нежданно подчалившая к берегу самоходная баржа, с которой закупали картошку, — по четыре рубля за мешок. Продал последние двадцать кулей и Павел. И без того сделал три ездки, каждый раз по пятнадцать мешков. Разбогатела на двадцать рублей и Сима. Настасья все не ехала из города, и бабы не знали, что делать. Они выкопали ее картошку и ссыпали в избе на пол неизвестно зачем — чтоб сгореть ей, наверное, вместе с избой. С трудом свели на паром корову. Павел предложил Дарье ехать и ей, но она твердо отказалась. У нее еще есть дела. “И не сдержалась, с упреком и обидой спросила, зная, что поздно и ни к чему спрашивать: “Могилки, значитца, так и оставим? Могилки наши, изродные. Под воду?” На Павла жалко было смотреть. “Если мы кинули, нас с тобой не задумаются кинут, — предрекла она. — 0-ох, нелюди мы, боле никто...”

Она идет на разоренное кладбище, находит в глубине леска холмик, под которым лежали отец и мать. Она поклонилась ему и опустилась рядом на землю. Дарья рассказывает родителям, что помирать ей придется в чужих местах, но она не виновата. Виновата в том, что все это на нее пало. Надо было умереть раньше, тогда были бы вместе. И вдруг ей пришло на ум, что она не прибрала к смерти избу. Приберет. А пока совсем другие думы: “Зачем она живет? Ради жизни самой, ради детей, чтобы и дети оставили детей, или ради чего-то еще? И если ради детей, ради движения, ради этого беспрерывного продергивания — зачем тогда приходить на эти могилы? Что это было — то, что зовут жизнью, кому это надо? И наши дети, родившись от нас, устав потом и задумавшись, станут спрашивать, для чего их рожали. Правда в памяти. У кого нет памяти, у того нет жизни”.

19

“Матёру, и остров и деревню, нельзя было представить без этой лиственницы на поскотине. Она возвышалась и возглавлялась среди всего остального, как пастух возглавляется среди овечьего стада, которое разбрелось по пастбищу. Она и напоминала пастуха, несущего древнюю сторожевую службу. Но говорить “она” об этом дереве никто, пускай пять раз грамотный, не решался; нет, это был он, “царский листвень” — так вечно, могуче и властно стоял он на бугре в полверсте от деревни, заметный почти отовсюду и знае-мый всеми... Неизвестно, с каких пор жило поверье, что как раз им, “царским лиственем”, и крепится остров к речному дну, к одной общей земле, и покуда стоять будет он, будет стоять и Матёра... И вот настал день, когда к . нему, к “царскому лиственю”, подступили чужие люди”. Только он им не поддался. Но вокруг него теперь было пусто.

20

Известки не было, а потому Дарье пришлось самой идти на косу близ верхнего мыса, подбирать белый камень, через силу таскать его, а потом через не могу зажигать его, как в старину. Когда начинала, сама не верила, что хватит сил, но известку добыла. Ей предстояло обрядить избу, да только не ко празднику. Появились пожогщики, стали торопить. И Дарья заторопилась. Борясь с головокружением, она белила потолок. От помощи Симы отказалась. Дух из нее вон, а сама, эту работу перепоручать никому нельзя... тут нужны собственные руки, как при похоронах матери облегчение дают собственные, а не заемные слезы. Снова появился поджигатель и разинул рот от удивления. Дарья сказала ему приходить завтра, но ни в коем случае внутрь не входить, не поганить избу. В тот же день Дарья выбелила и стены, подмазала русскую печку. Занавески у нее были выстираны раньше. Ноги совсем не ходили, руки не шевелились, в голове глухими волнами плескалась боль, но до поздней ночи Дарья не позволяла себе остановиться, зная, что остановится, присядет — и не встанет.