Она успела почувствовать, как сердце в груди разбухает, кажется, разломает ребра и вырвется из груди. Сердце быстро устало, ослабело, и тут же всякая боль и муки оставили Людочку...
Парни, ожидающие ее в парке, стали уже ругать девушку, обманувшую их. Одного послали в разведку. Он крикнул приятелям: "Когти рвем! Ко-огти! Она..." — Разведчик мчался прыжками от тополей, от света”. Позже, сидя в привокзальном ресторане, он с нервным хохотком рассказывал, что видел дрожащее и дергающееся тело Людочки. Парни решили предупредить Стрекача и куда-то уехать, пока их не “забарабали”.
Хоронили Людочку не в родной брошенной деревне, а на городском кладбище. Мать временами забывалась и голосила. Дома Гавриловна разрыдалась: за дочку считала Людочку, а та что над собой сделала? Отчим выпил стакан водки и вышел на крыльцо покурить. Он пошел в парк и застал на месте всю компанию во главе со Стрекачом. Бандит спросил подошедшего мужика, что ему надо. “Поглядеть вот на тебя пришел”, — ответил отчим. Он рванул с шеи Стрекача крест и бросил его в кусты. “Эт-то хоть не погань, обсосок! Бога-то хоть не лапайте, людям оставьте!” Стрекач пробовал пригрозить мужику ножом. Отчим усмехнулся и неуловимо-молниеносным движением перехватил руку Стрекача, вырвал ее из кармана вместе с куском материи. Не дав бандиту опомниться, сгреб ворот рубашки вместе с фраком, поволок Стрекача за шиворот через кусты, швырнул в канаву, в ответ раздался душераздирающий вопль. Вытирая руки о штаны, отчим вышел на дорожку, шпана заступила ему дорогу. Он уперся в них взглядом. “Настоящего, непридуманного пахана почувствовали парни. Этот не пачкал штаны грязью, давно уже ни перед кем, даже перед самым грязным конвоем на колени не становился”. Шпана разбежалась: кто из парка, кто тащил полусварившегося Стрекача из канавы, кто-то за “скорой” и сообщить полуспившейся матери Стрекача об участи, постигшей ее сыночка, бурный путь которого от детской исправительно-трудовой колонии до лагеря строгого режима завершился. Дойдя до окраины парка, отчим Людочки споткнулся и вдруг увидел на сучке обрывок веревки. “Какая-то прежняя, до конца им самим не познанная сила высоко его подбросила, он поймался за сук, тот скрипнул и отвалился”. Подержав сук в руках, почему-то понюхав его, отчим тихо молвил: “Что же ты не обломился, когда надо?” Он искрошил его в куски, разбросав в стороны, поспешил к дому Гавриловны. Придя домой и выпив водки, засобирался в леспромхоз. На почтительном расстоянии за ним спешила и не поспевала жена. Он взял у нее пожитки Людочки, помог забраться по высоким ступенькам в вагон электрички и нашел свободное место. Мать Людочки сначала шептала, а потом в голос просила Бога помочь родить и сохранить хотя бы это дитя полноценным. Просила за Людочку, которую не сберегла. Потом “несмело положила голову ему на плечо, слабо прислонилась к нему, и показалось ей, или на самом деле так было, он приспустил плечо, чтоб ловчее и покойней ей было, и даже вроде бы локтем ее к боку прижал, пригрел”.
У местного УВД так и недостало сил и возможностей расколоть Артем-ку-мыло. Со строгим предупреждением он был отпущен домой. С перепугу Артемка поступил в училище связи, в филиал, где учат лазить по столбам, ввинчивать стаканы и натягивать провода; с испугу же, не иначе, Артемка-мыло скоро женился, и у него по-стахановски, быстрее всех в поселке, через четыре месяца после свадьбы народилось кучерявое дите, улыбчивое и веселое. Дед смеялся, что “этот малый с плоской головой, потому что на свет Божий его вынимали щипцами, уже и с папино мозговать не сумеет, с какого конца на столб влазить — не сообразит”.
На четвертой полосе местной газеты в конце квартала появилась заметка о состоянии морали в городе, но “Людочка и Стрекач в этот отчет не угодили. Начальнику УВД оставалось два года до пенсии, и он не хотел портить положительный процент сомнительными данными. Людочка и Стрекач, не оставившие после себя никаких записок, имущества, ценностей и свидетелей, прошли в регистрационном журнале УВД по линии самоубийц... сдуру наложивших на себя руки”.