Некоторые западные историки категорически утверждают, что простой народ в России не имел национального самосознания. Так, Ричард Пайпс пишет: "Мужик имел слабое представление о принадлежности к русской нации. Он думал о себе не как о русском, а как о "вятском" или "тульском" [5]. Другие, признавая тот факт, что крестьяне считали себя русскими людьми, в то же время утверждают, что они идентифицировали себя большей частью с местом своего рождения, нежели с нацией. Данная система утверждений находится в непосредственной логической связи с такими недавними теориями национализма, как, например, Эрнста Геллнера и Бенедикта Андерсона. Они сводятся к тому, что идентификация с нацией является следствием процесса модернизации; то есть национальное сознание явилось непосредственным результатом развития современных средств коммуникации, массового рынка, урбанизации, процесса усиления влияния государства на население через систему налогов и воинской обязанности и, прежде всего, школьной системы и печатной культуры. Если действительно принять за точку отсчета, что именно эти социальные процессы лежат в основе образования нации как "воображаемого сообщества", то можно сказать, что они лишь частично затронули массу русского крестьянства в конце XIX в. Однако концепция национального сознания как исключительно современного феномена лучше всего применима к тем нациям, которые возникли в XIX и XX вв., к таким, например, как на границах России. В то же время она не вполне отражает опыт таких, так называемых "исторических" наций, как pусские. Не может быть сомнений в том, что русские крестьяне на протяжении нескольких веков осознавали свое русское происхождение главным образом благодаря принадлежности к православной церкви. Они также отдавали себе отчет в том, что многие из их традиций и институтов, таких, как община, являются специфически русскими феноменами. Имели они и представление о русской истории, хотя и в сильно мифологизированном виде получившей отражение в легендах, описывавших такие места, как колодцы, источники, могильные курганы или камни, и повествовавших о войнах, вражеских нашествиях, былинных героях и подвигах. Данное этническое сознание, наряду с патриотизмом, являющимся его эмоциональным дополнением, не соответствует определению национального самосознания в значении, рассмотренном выше. Крестьянство отождествляло себя скорее с отечеством, чем с нацией, точно так же, как царь требовал преданности имперскому государству в большей степени, чем к национальному государству. С другой стороны, сильное осознание этнического отличия, географического положения и истории непосредственно питало национальное сознание, слагающееся как из культурных, так и политических компонентов.
Пример России, как мне кажется, подтверждает тот аргумент Андерсона, что массовая печатная культура, понимаемая как обмен информацией, культурными символами и средствами взаимопонимания между коммерческой литературой и читателями в низших социальных слоях, является решающим фактором для возникновения национального сознания. И хотя признаки этого существовали уже во время войны 1812 г. и войны с Польшей в 1831 г., только после издания Статута об образовании в 1864 г. и появления коммерческой прессы в 70-е гг. XIX в. стал возможным значительный охват читающей аудитории, способной воспринять новые представления о национальной идее. Новая коммерческая пресса прославляла различные аспекты русской истории и культуры, географическое разнообразие и этническую пестроту империи как ключевые черты национальной идентификации. Гордость от сознания просторов и разнообразия империи была лейтмотивом таких журналов, как "Родина", в то время как газета "Голос" под руководством пионера в области коммерческой публицистики А.А.Краевского была типичным проповедником идеи о цивилизационной миссии России в Азии. Появление почтовых открыток в 1872 г. также сыграло определенную роль в популяризации визуального имиджа нации. Увеличение числа культурных и научных организаций, музеев и выставок ускорило формирование концепции национальной идеи, отличной от "официальной народности". Это не означает, что традиционная концепция национального сознания, понимаемая как преданность царю и православной церкви, также не пропагандировалась коммерческой прессой и такими наиболее старомодными средствами, как лубок, балаган и раек. Многие раешники, например, были бывшими солдатами, которые изображали военные подвиги в духе квасного патриотизма. Массовая продукция и карикатуры поддерживали традиционный стереотип о турках и еще более о немцах. Тем не менее принципиальным было то, что массовая печатная культура ввела в обиход многочисленные версии национальной идеи, включая и те, которые скрытым образом ставили под сомнение святость доктрины "официальной народности".
Политическое значение этих новых представлений о национальной идее трудно оценить однозначно. Однако я считаю, что, при прочих равных, существовал потенциал для успешной политики, аппелирующей к идее нации. Этот потенциал был частично реализован во время революции 1905 г., когда политика главным образом определялась лозунгом "общенациональной борьбы", объединившим под своими знаменами освободительное и рабочее движения, либералов и социалистов в стремлении закончить войну с Японией и получить конституцию. В процессе этой борьбы "нация" была определена как включающая всех тех, кто на себе испытал все тяготы бесправия и кто исполнен желания свергнуть самодержавие и завоевать гражданские и политические права. Конечно, разделяющее влияние классового языка стало очевидным к концу года, но следует быть осторожным в изображении политики в жестких классовых категориях, поскольку доминирующими лозунгами были гражданство и свобода, и только годы реакции окончательно похоронили мечту о нации, основанной на стремлении к демократии и свободе.
Период с 1905 по 1917 гг. определялся главным образом выдвижением классовой политики на первый план. Данное событие часто интерпретируется историками как естественный результат развития индустриального капитализма и урбанизации. Однако эти социально-экономические процессы, лежавшие в основе преобразования значительной части мира во второй половине XIX в., не привели к возникновению того типа общественно-политических движений с классовой идеологией, которые получили распространение в царской России. Политическая культура России была особенно восприимчива к классовым дискурсам, будь то в марксистском, народническом или консервативном понимании, так как для нее была характерна пропасть между властью и народом, которая в начале XX в. в переводе на грубый классовый язык выражалась в категориях "низы" - "верхи", "мы" - "они". Исторически взаимоотношение между государством и обществом выражалось в схеме: завоеватель - завоеванный. Власть была активной стороной, организующей и движущей силой, господствующей над пассивным и порабощенным народом. Как писал А.И. Герцен: "С одной стороны, Россия правительственная, богатая, вооруженная не только штыками, но и всеми приказными уловками, взятыми из канцелярий деспотических государств Германии. С другой - Россия бедная, хлебопашенная, трудолюбивая, общинная и демократическая; Россия, безоружная, побежденная без боя" [6]. Поскольку как народники, так и марксисты рассматривали социальную борьбу как политическую, они оказались способными сыграть на традиционной вражде народа по отношению к государству и цензовой России для популяризации классовой политики.
Едва ли нужно говорить о необычайном успехе классовой политики в период с 1905 по 1917 гг. Данное положение является краеугольным камнем советской историографии, хотя она и мифологизировала степень размаха классовой борьбы и пролетарского интернационализма. Тем не менее остается неоспоримым фактом, что слои так называемых "сознательных" рабочих, которые возглавляли забастовки, учреждали профсоюзы и определяли характер рабочего движения, испытывали органическую ненависть к господствующему классу, не имеющую аналогов в Европе. И более широкие слои рабочих испытывали резкое неприятие к действиям со стороны властей, с энтузиазмом реагируя на классовую политику. Однако марксистское положение о том, что верность классу полностью подменила верность нации, является более чем упрощением. Даже среди меньшинства рабочих-марксистов соотношение между классовым и национальным сознанием было неоднозначным. Так, например, читая воспоминания рабочих, ставших впоследствии убежденными большевиками, поражаешься силе их преданности России. Они могли восставать против "варварства, азиатчины, хамства, страшной некультурности", которые, по словам рабочего большевика Шаповалова, были характерны для русского народа, но они поступали так, потому что считали, что русский народ заслуживает лучшей доли [7]. Рабочий Свирский вспоминает: "Моя Родина, моя огромная бескрайняя Родина, кажется мне богатырем с выколотыми глазами. Сильный, мудрый, великодушный, он стоит одиноко в окружении других народов и не трогается со своего места. Он слеп и не знает куда идти" [8]. Иногда такие сознательные рабочие испытывали некий комплекс неполноценности при встречах с более образованными зарубежными представителями своего класса, хотя в глубине души и гордились тем, что они русские. Рабочий Шаповалов был возмущен тем фактом, что иностранные рабочие смотрят сверху вниз на русских, и отметил, что снобизм абсолютно чужд русскому национальному характеру [9]. Рабочего Канатчикова оттолкнула холодность зарубежных рабочих, их неспособность выражать свои эмоции так же естественно, как это делают русские [10]. Фролов противопоставил открытость и искренность русских людей притворству и двуличию иностранцев [11]. Эта вера в простоту и честность русского народа явилась своего рода составным элементом русского национального сознания, хотя и разделялась наиболее консервативными представителями национальной идеи.