Смекни!
smekni.com

Константин Леонтьев о социалистическом федерализме в России два сценария (стр. 3 из 5)

В политике в области культуры Леонтьев делал акцент на реализме науки и самобытности эстетики и искусства. Без "сохранения в быте нашем, … как можно больше русского… независимость в области мышления и художественного творчества" культура России утратит свою идентичность (51). От науки же и образования Леонтьев ожидал "непрогрессивной" учености: "Надо внести в преподавание и высшее, и среднее строжайший пессимизм в отпор тем учениям, которые от реальной науки ждут рая земного и прекращения всех бедствий и скорбей", "надо с ранних лет внушать молодежи, что не будет на земле ни рая, ни равноправности, ни всеобщего мира, ни царства безусловной правды" (52).

Эту программу Леонтьев вынашивал десятилетиями, подтверждением тому лаконичные, взвешенные тезисы, записанные Константином Николаевичем в июле 1888 года: "Церковь должна быть независимее нынешней. Иерархия должна быть смелее, властнее, сосредоточеннее. Церковь должна смягчать государственность, а не наоборот"; "государство должно быть пестро, сложно, крепко, сословно и с осторожностью подвижно. Вообще сурово, иногда и до свирепости; законы, принципы власти должны быть строже; люди должны стараться быть лично добрее; одно уравновесит другое"; "быт должен быть поэтичен, разнообразен в национальном, обособленном от Запада, единстве"; "наука должна развиваться в духе глубокого презрения к своей пользе"(53).

По мнению Леонтьева, как Николай I попытался возвратить Россию к самобытности, так и Александру III вновь пришлось дисциплинировать русское государство. Леонтьеву так надоело "развинчивание", которое происходило при Александре II, что в одной из своих работ, написанных в начале царствования его преемника, он утверждал, что необходимо "просить могучего Отца, чтобы впредь Он держал бы нас грознее" (54). К.Ф. Щацилло справедливо сближал Леонтьева с Александром III, говоря о том, что при правлении последнего "на какое-то время, казалось, самодержавию удалось осуществить мечту одного из идеологов реакции 1870–80-х годов К. Н. Леонтьева и "подморозить Россию"" (55). Но что понимать под "идеологом" — только ли планомерное изложение своих взглядов, или их востребованность у власти? Леонтьев настойчиво предлагал свою программу и К.Н. Победоносцеву и Александру III, но сколь-нибудь значительного влияния на политику того времени она не оказала. Поэтому советские историки, полагавшие, что "в роли наиболее видных идеологов реакции в пореформенный период начали выступать… — Н.Я. Данилевский и Константин Леонтьев", которые "давали своими историческими построениями "теоретическое" обоснование реакции внешней и внутренней политики господствующих классов царской России", явно поторопились с выводами (56).

М.Н. Покровский в свое время утверждал, что книга Данилевского "Россия и Европа" при Александре III "настойчиво рекомендовалась всем преподавателям истории в качестве настольного руководства". "Была ли во время его царствования такая директива историкам, установить не удалось" отмечает Б.П. Балуев (57). Что-то подобное, видимо имело место. Во всяком случае, когда известие о подобном решении дошло до Леонтьева, он обосновывал им собственное восхищение началом правления императора. 30 января 1886 он писал К. А. Губастову: "Все понемногу и постепенно идет по-моему! ... Напр[имер], 1) недавно Мин[истерство] Народ[ного] Просвещ[ения] посоветовало приобрести для библиотек своих и для руководящих начальников книгу Н. Я. Данилевского ["]Россия и Европа["]. Возможно ли было это 6–7–10 лет назад?"(58). Полагая, что Манифест 1881 года свидетельствовал, что Россия не намерена больше жить чужим умом, Леонтьев писал, что "свернувши круто (и Бог даст навсегда!) с пути эмансипации общества и лиц, мы вступили на путь эмансипации мысли; с пути медленного, но верного разрушения на путь организации и созидания". В восторженном порыве Леонтьев в какой-то момент даже посчитал, что "мы едва ли не в первый раз со времен Петра Великого решились быть самобытными не как сила только внешне государственная в среде других государственных единиц, но и как политически культурная мысль, смелая, независимая, ясная!" (59) Впрочем, очень скоро Леонтьев убедился в том, что "великий шаг" оказался не таким уж и значительным. Уже в 1890 году он признавал: "мои надежды на культурное (здесь: цивилизационное. — М. Е.-Л.) будущее России за последнее время стали все более и более колебаться; … реакционная приостановка настала, когда в реакции этой живешь — и видишь все-таки, до чего она неглубока и нерешительна, поневоле усомнишься и скажешь себе: "Только-то?"" (60)

Чем больше Леонтьев убеждался в увеличении пропасти между традиционными идеалами, в духе которых выстроена его программа, и между реальностью политического развития России, тем чаще приходил к мысли о том, что ненавистный ему "социализм так или иначе восторжествовать должен" (61). Мыслитель рассматривал возможность его торжества как в Европе, так и в России: предполагая, что современная русская монархия, оставаясь в рамках традиции, может не справится с социализмом, он допускал вероятность синтеза (62). Прежде чем мы перейдем к рассмотрению этого второго сценария необходимо сказать, что сам Леонтьев прекрасно понимал необычность своих взглядов по поводу "неизбежности нового социалистического феодализма" (63), — намекая на то, что не раскрывает своего мнения на эту тему вполне, по цензурным причинам: "на эту сторону у меня взгляд такой особенный…" Но по "неискоренимому предчувствию" он, все же, то тут, то там снова останавливался на этой теме (64). После написания Л. Н. Тихомировым статьи "Социальные миражи современности", где доказывалось, что социалистическое общество должно являться сословным, Леонтьев писал ему: "Я имею некий особый взгляд на коммунизм и социализм … И во мне приходит на мысль предложить Вам некоторого рода сотрудничество … Если бы эта работа оказалась … неудобной для печати, то я удовлетворился бы и тем, чтобы мысли наши были ясно изложены в рукописи". Но через два месяца осуществление проекта стало невозможным — Леонтьев ушёл из жизни (65).

Сам Леонтьев называл свои взгляды в рамках второго сценария социального будущего России концепцией нового, "общинного феодализма", неотъемлемая черта которого — акцентуация на экономике. Он предвидел, что этот феодализм примет форму не теократическую или культурофильскую, а именно государственно-экономическую.

Разрушение и революционная анархия не смущали Леонтьева: он считал, что анархия рано или поздно заставит заняться упорядочиванием: "если бы русский народ доведен был преступными замыслами (радикалов. — М. Е.-Л.), дальнейшим подражанием Западу или мягкосердечным потворством (либералов. — М. Е.-Л.) до состояния временного безначалия, то именно те крайности и те ужасы, до которых он дошел бы со свойственным ему молодечеством … разрешились бы опять по его же собственной воле такими суровыми порядками, каких мы еще и не видывали". Анархия долго продолжаться не может, так очень скоро потребует еще более строгого порядка, и социализм примет организующее направление, и "низам" придется опять повиноваться, а "верхам" потребуются "все существенные стороны охранительных учений": страх, дисциплина, покорность (66).

Он рассуждал следующим образом: если социализм — реакция на "вялый либерализм", то он по необходимости должен будет носить дисциплинирующий характер. Стало быть, "общинному феодализму" будет присуща жесткая дисциплина. Леонтьев утверждал как "социологическую истину", что слишком подвижный строй, который появился благодаря либерализму, "очень непрочен" и приведет к глубокому перерождению обществ на совсем не либеральных, а, напротив, "крайне стеснительных и принудительных началах": появится рабство в новой форме, в виде жесточайшего подчинения лиц общинам, а общин — государству. "Будет новый феодализм — феодализм общин, в разнообразные и неравноправные отношения между собой и ко власти общегосударственной поставленных" (67). Здесь необходимо подчеркнуть, что для Леонтьева такие формы формообразования и дисциплины как "деспотия" и даже "рабство" не могли быть осуждаемы с либеральных позиций: за "отсутствие свободы".

При этом, исходя из того, что "феодализм общин", основанный на социализме, может дать народу то, что ему не дала незамеченная монархией программа Леонтьева, он предполагал, что этим общинам (наследницам традиционных русских) будет присуще еще одно фундаментальное отличие — материальная удовлетворенность, которая будет либо результатом богатства этих строгих общин ("вроде монастырей, но с семейным характером") (68), либо наоборот — материального аскетизма: они "ограничат надолго прямыми узаконениями и всевозможными побочными влияниями как чрезмерную свободу разрастания подвижных капиталов, так и другую, тоже чрезмерную свободу обращения с главной недвижимой собственностью — с землею" (69). Но, в любом случае, "наши крестьянские общины, сохраняясь до тех пор неприкосновенными, … могли бы послужить началом и первообразом для подобных общин … развитых и своеобразных" (70).