Смекни!
smekni.com

Историографическое письмо как дискурсивная практика (стр. 2 из 3)

Историографическое письмо С.М. Соловьева синтагматично и дедуктивно. Цитированный фрагмент раскладывается на последовательные сегменты, опирающиеся на слова: "ждали случая" - "подожду" - "случай". Письмо Соловьева по своей композиции гетерогенно: точка зрения потомка перемежается с позицией современника, данной зачастую отстраненно, со ссылками на источники.

Историографическое письмо, превращаясь в дискурс, преодолевает индивидуальные системы текстопорождения, формирует устойчивые конструкты, обладающие большой инерционностью. Признаками складывания исторического дискурса можно считать преодоление жанровых рамок и появление эпигонских повторов. Историографическое эпигонство отличается от литературного более скрытым характером в виду невыраженности форм исторического письма и зачастую может не осознаваться автором. Граница между письмом и дискурсом пролегает в области измерений и может быть уподоблена соотношению плоскостных и объемных фигур. Объем историческому дискурсу придает "захватывание" им сфер, прямо не относящихся к историографии и не только не связанных с концептуальными построениями историков, но в какой-то мере эти построения формирующих.

Примером превращения письма в дискурс является выявленное В.Н. Топоровым соединение "исторического", "пейзажного" и эмоционально-познавательного у Н.М. Карамзина: "историческое" завязано вокруг изменяющегося времени, "пейзажное" - вокруг устойчиво-неизменного пространства"14. Наблюдения В.Н. Топорова касаются не только прозы Н.М. Карамзина, но и его исторического дискурса: "Легко заметить, что говоря об истории, о толще "исторического" времени, в которую вглядывается историк, Н.М. Карамзин пользуется пространственным кодом <...> Эмоции "положительно-приемлющего" характера свидетельствуют о том, что в процессе обращения к истории и к природе человек удовлетворяет свои общие потребности"15. Соединение столь разнотипных пластов предполагает возможность выстраивания их отношений по принципу изоморфизма. Противопоставляя Историка Летописцу, Н.М. Карамзин заметил: "Историк не Летописец: последний смотрит единственно на время, а первый на свойства и связь деяний: может ошибиться в распределении мест, но должен всему указать свое место"16 (курсив наш - Ю.Т., Ю.Ш.). Здесь пространственная характеристика - "место" - включена в хронологический ряд и может восприниматься амбивалентно - как хронотопическое понятие. Наиболее явно хронотоп "природного" и "исторического" проявился у Н.М. Карамзина в такой дискурсивной операции, как проведение периодизации отечественной истории. Отвергнув шлецеровскую периодизацию и выстраивая свою, историк заключил: "Впрочем нет нужды ставить грани там, где места служат живым урочищем"17 (курсив наш - Ю.Т., Ю.Ш.). Синонимируя хронологическое "грани", зафиксированные в летописи, с природно-пространственным "урочище", Н.М. Карамзин невольно затрагивает проблему двух разных типов организации культурно-исторической памяти: "Иероглиф, написанное слово или буква и идол, курган, урочище - явления, в определенном смысле, полярные и взаимоисключающие. Первые обозначают смысл, вторые напоминают о нем"18. То, что дискурсивная практика многократно воспроизводится на лексическом, наименее осознаваемом, уровне указывает на ее неслучайный характер.

Инерционность исторического дискурса Н.М. Карамзина сказывалась не только в том, что все последующие историки вынуждены были так или иначе соотноситься с "Историей государства Российского", но и в попытках осознанного или бессознательного эпигонства. "Биографическое" и концептуальное эпигонство М.П. Погодина - факт очевидный. Гораздо интереснее обнаружить подражание на уровне исторического дискурса. В комментарии к своей "Древней русской истории до монгольского ига", М.П. Погодин писал: "Мечтал поселиться где-нибудь на берегу Балтийского моря, в Дании или Швеции, и там описывать подвиги наших Варягов, потом в Москве приготовляться к удельному периоду, и затем отправиться на Днепр, в Киев, а наконец в Кяхту, чтобы познакомиться с Монгольскими степями и их обитателями..."19. Очевидно, что не археологические, не архивные и не этнографические цели двигали мечтой историка, а к ней он возвращался несколько раз, в том числе, в своей переписке с С.М. Соловьевым. Понять это, как кажется, странное желание можно с помощью карамзинского кода: слияние неизменного "природного" и изменяющегося "исторического" позволит историку проникнуть "к концу горизонта, где густеют, меркнут тени и начинается непроницаемость"20.

Если исторический дискурс Н.М. Карамзина в основе своей содержит эстетическое ядро и чутко улавливает художественность самого исторического материала, то письмо С.М. Соловьева строится на некоторых исходных исторических представлениях и потому поддается редукции к концептуальным схемам, рискуя приобрести смысловую избыточность. Однако, против этой угрозы в дискурсе С.М. Соловьева работает мощный механизм исторического повествования, близкого к документальному пересказу. Можно было бы сказать, что от избыточности и внутренних противоречий дискурс Соловьева спасается своей пространностью.

Н.М. Карамзин может считаться одним из первых изобретателей собственно исторического дискурса в России. Основу его дискурса можно определить как гармоническое сочетание "научности и сентиментальности". Если научность проявляется в первую очередь в системе дифференциации понятий, то сентиментальность определяет наррацию и скрипцию, то есть практически все, что выходит за установленные дифференциалы.

Так, Н.М. Карамзин, по-видимому, был первым из историков, кто разграничил две стороны, связанных с принятием христианства на Руси:

а) историческую неизбежность отказа от языческого религиозного плюрализма и переход к монотеизму;

б) выбор из четырех монотеистических систем православия.

Он же один из первых указывает на главное орудие христианства - духовное просвещение: "взял лучшие, надежные меры для истребления языческих заблуждений. Он старался просветить Россию" (курсив Н.М. Карамзина - Ю.Т., Ю.Ш.).

Общее пространство исторического дискурса, разумеется, сенсуалистское (сентименталистское применительно к стилевым особенностям). Н.М. Карамзин максимально сближает образ летописца с образом автора "Истории государства Российского". Такое сближение достигается путем "тоннельного эффекта". Историк в максимальной степени солидаризируется с всезнающим летописцем, благодаря чему достигается определенная эпичность повествования со строго этикетными формулами: "древний Летописец наш повествует...", "Летописец наш угадывал (выделено Н.М. Карамзиным - Ю.Т., Ю.Ш.), каким образом проповедники Вер долженствовали говорить с Владимиром", "так повествует наш Летописец, который мог еще знать современников Владимира, и потому достоверный в описании важных случаев его княжения"21.

Однако за эпичностью и этикетностью формул достаточно отчетливо просматривается противоположная стратегия, связанная с желанием свести точку зрения летописца к сенсуалистскому пониманию исторического процесса. Переходя к экзегезе, Н.М. Карамзин выбирает из всех точек зрения именно точку зрения сентиментализма, видевшую в христианстве прежде всего религию, удовлетворяющую всем главным потребностям души человеческой, а не истине, что в большей мере согласуется с ортодоксальной христианской доктриной. Главный порок язычества, по Н.М. Карамзину, в том, что "о жизни за пределами гроба, столь любезной человеку, Вера не сообщала им никакого ясного понятия: одно земное (выделено Н.М. Карамзиным - Ю.Т., Ю.Ш.) было ее предметом. Освящая добродетель храбрости, великодушия, честности, гостеприимства, она способствовала благу гражданских обществ в их новости, но не могла удовлетворить сердца чувствительного и разума глубокомысленного. Напротив того Христианство, представляя в едином невидимом Боге создателя и правителя вселенныя, нежного отца людей, снисходительного к их слабостям, и награждающего добрых - здесь миром и покоем совести, а там, за тмою временной смерти, блаженством вечной жизни - удовлетворяет всем главным потребностям души человеческой"22.

Пример Н.М. Карамзина убедительно показывает, что парадигмы художественности, пусть и в меньшей мере, чем для текстов художественных, свойственны историческому дискурсу не только в плане стилевого выражения, но и в плане способа мышления и представления исторической фабулы.

Представляется возможным выявить некоторое измерение исторического нарратива, не сводимое ни к индивидуальным особенностям историка, его "почерку", ни к содержательным характеристикам историографического текста, ни к течениям исторической мысли эпохи. Такой характеристикой может стать историографическое письмо, понятое как некоторая дискурсивная практика. Именно историографическое письмо выступает в таком случае как синтагматическая развертка некой предшествующей ему схемы, которая существует в сознании историографа и является в прямом смысле парадигмой языка, определяющего специфику исторического дискурса.

Список литературы

1 Статья в первом варианте была опубликована в журнале "Дискурс", 5/6 - 1998. Новосибирск, 1998. (С.60-65).