Великий русский ученый и поэт Ломоносов оказал громадное воздействие на весь ход развития русской филологической культуры, в том числе на развитие русского литературного языка. Разнообразно и щедро одаренный от природы, обладая не только творческим гением, но также обширным, трезвым и светлым умом, горячо преданный родине и потребностям ее культурного преуспеяния, Ломоносов, как никто из его предшественников и современников, сумел правильно определить соотношение тех элементов, из которых исторически складывалась русская письменная речь, и угадать насущные, живые нужды ее развития. Главную долю своих поистине неиссякаемых духовных сил Ломоносов постоянно уделял занятиям в области физики и химии. Но, глубоко погруженный в эти свои специальные занятия, Ломоносов все же умел находить и время, и вдохновение как для поэзии, так и для собственно филологических работ, попеременно посвящая себя то риторике и поэтике, то вопросам стихосложения, то стилистике и грамматике. Этот грандиозный размах деятельности великого русского энциклопедиста не только вызывает восхищение у нас, его потомков, но предъявляет к нам также требование внимательного, усердного и точного изучения оставленного им культурного наследства. Постараемся отдать себе отчет в том, чту именно поставило имя Ломоносова на такую высоту в истории русского литературного языка.
Для этого прежде всего нужно воссоздать то состояние, в котором Ломоносов застал русскую письменную речь при своем появлении на поприще русской культуры. В первые десятилетия XVIII века русский литературный язык находился в состоянии сильного брожения и внутренней неустойчивости. Это было следствием общих сдвигов в русском культурном развитии, связанных с экономическим и политическим переустройством России на рубеже XVII и XVIII веков и особенно ярко проявившихся в царствование Петра I.
До середины XVII века русская литературная речь представляла собой своеобразную двуязычную систему. В распоряжении пишущих был не один, а два типа письменной речи, каждый из которых применялся от случая к случаю, в преимущественной зависимости от содержания и литературного характера излагаемого. Для всего, что сколько-нибудь возвышалось над непосредственными бытовыми надобностями, что заключало в себе научную и публицистическую мысль или же ту или иную попытку художественного изображения, — вообще для всего, что было адресовано к читателю как материал для чтения, применялась та разновидность письменной речи, которая представляла собой обрусевшую форму языка православных церковных книг, берущего свое начало от старославянского языка, созданного деятельностью Кирилла и Мефодия в IX веке. Мы называем сейчас этот тип древнерусской письменной речи церковно-славянским языком. В старину его называли просто языком “славенским”. Это был язык исключительно книжный, довольно сильно отличавшийся от древней русской бытовой речи как с грамматической, так и с лексической стороны. В этом книжном языке были не только неизвестные живому языку слова, но также особые грамматические категории: двойственное число, форма звательного падежа, формы прошедшего времени (аорист и имперфект), синтаксические обороты — например, дательный самостоятельный и т. д. Но многое в этом книжном языке совпадало и с живой речью, представляло собой своеобразный вариант живого языка, то есть звучало в сравнении с обычной речью в несколько измененном виде, как, например, брада вместо борода, ношь вместо ночь, вижду вместо вижу, в руце вместо в руке, слепаго вместо слепова и т. д.
Этому книжному славянскому языку противостоял в письменном употреблении другой тип языка, который был гораздо ближе языку живого устного общения и применялся для чисто деловых надобностей — официальной и частной переписки, дипломатических сношений, составления юридических документов и правительственных распоряжений и т. д. Этот государственно-канцелярский язык в разных областях России отличался местными особенностями, но к эпохе Петра I в значительной мере унифицировался уже по образцу языка московских царских канцелярий, так называемых Приказов, почему его и называют нередко московским приказным языком.
Однако ко времени этой унификации приказного языка, превращавшегося мало-помалу в язык общегосударственный, в русской письменности возникли многие новые потребности, которые трудно было удовлетворить очерченной системой письменного двуязычия. Начиная со второй половины XVII века, и с особенной силой при Петре I, значительно расширилась самая область применения письменного слова. Это происходило в связи с появлением и развитием новых жанров художественной литературы (вирши, драма, бытовая и авантюрная повесть), в связи с возрастающей нуждой в литературе технической, научной, прикладной, в связи с распространением печатного слова в виде газеты. Вся эта обширная светская письменность нового типа не могла быть обслужена ни одной из двух ранее употреблявшихся разновидностей письменной речи. Славянский язык был для нее непригоден вследствие своей тесной связи с церковной литературой, препятствовавшей его обновлению со стороны лексики и синтаксиса, а также вследствие явного противоречия между общей чуждой окраской этого языка и практическим характером новых видов письменности. С другой стороны, приказный язык, хотя и близкий по формам к живой речи, был очень однообразен и беден средствами для того, чтобы стать органом собственно литературного, обработанного и изящного изложения. Для новой литературы нужен был новый книжный язык, то есть такой язык, который был бы пригоден для литературного письма и обладал бы соответствующей образностью, но и в то же время был бы лишен привкуса церковности и старины, отличался бы колоритом светскости и живой современности. Поисками такой новой книжной, но светской литературной речи и были заняты силы русских литераторов конца XVII и начала XVIII века.
Но дело это было трудное, а потому удавалось не сразу. Руководствуясь скорее инстинктом, чем ясным пониманием цели и сознательным к ней стремлением, литераторы, и в особенности переводчики этого времени, чаще всего прибегали к крайне беспорядочной, неорганической и искусственной смеси из двух основных типов прежнего письменного языка, густо сдабривая ее к тому же обильными и некритическими заимствованиями из западноевропейских языков. Возникали неуклюжие тексты, в которых церковно-славянские формы сочетались с модными западноевропейскими словами, а библейские слова и выражения оказывались в тесном сочетании с элементами бытовой фразеологии. Для примера приведу несколько фраз из популярной повести начала XVIII века “История о российском матросе Василии Кориотском и о прекрасной королевне Ираклии Флоренской земли”. Разбойники выбирают Василия своим атаманом, но берут с него обещание, что он не будет стараться проникнуть в одну из комнат их дома, находящуюся постоянно на запоре: “"Господин атаман, — говорят они, — изволь ключи принять, а без нас во оной чулан не ходить; а ежели без нас станешь ходить, а сведаем, то тебе живу не быть". Видев же Василей оной чулан устроен зело изрядными красками и златом украшен, — продолжает повествователь, — и окны сделаны в верху онаго чулана, и рече им: "Братцы молодцы, изволте верить, что без вас ходить не буду и в том даю свой пароль"”. Впоследствии Василий обнаруживает в этом чулане прекрасную пленницу Ираклию, которая обращается к нему так: “Молю тя, мой государь, ваша фамилия како, сюда зайде из котораго государства, понеже я у них разбойников до сего часу вас не видала, и вижу вас, что не их команды, но признаю вас быть некотораго кавалера”1. В этих отрывках “славенские” формы: рече, зайде, зело, како; русское просторечие: чулан, братцы-молодцы, окны и модные иностранные слова: пароль, фамилия, кавалер не представляют собой одного стилистического целого, а являются как бы цитатами, наудачу выдернутыми из трех разных языковых стихий, не приведенных к единому началу.
Но, начиная с 30-х годов XVIII века, в истории русского письменного слова возникает перелом, связанный больше всего с наметившимися к этому времени успехами новой русской литературы, которая взяла на себя трудное и почетное дело литературной нормализации русского языка. Самым удачливым из этих нормализаторов русского языка и был Ломоносов.
В этом движении к нормализации литературной речи на первых порах наметились два основных направления. Первое высказывалось за полный разрыв с церковно-славянской традицией и за исключительную ориентацию на обиходную русскую речь, но речь не народную, а избранного социального круга, на “лучшее употребление”, как выражался Тредиаковский. Этот писатель начал свою литературную карьеру в 1730 году переводным романом “Езда в остров любви”, в предисловии к которому заявлял, что свою книгу он “не славенским языком перевел, но почти самым простым Русским словом, то есть каковым мы меж собой говорим”. Но эта программа, сколь бы привлекательной она ни должна была представляться, на деле оказалась невыполненной. Да она была и невыполнима. Она предполагала такую степень обработанности и такой литературный блеск обиходного языка образованных слоев общества, которые мерещились возможными молодому Тредиаковскому, только что вернувшемуся из Парижа и начитавшемуся там французских трактатов об изящной речи придворных и учено-литературных кругов, но каких не было и не могло быть в начале XVIII века в России. Это-то противоречие и проявилось полностью в романе Тредиаковского, написанном, вопреки авторскому намерению, языком тяжелым, неуклюжим, наполненным славянизмами и провинциально-семинарскими оборотами речи.
Но нереальность программы Тредиаковского сказывалась еще и в том, что желание опереться исключительно на бытовой язык, не приспособленный еще вовсе к собственно литературным задачам, с неумолимой неизбежностью бросало русскую письменность в объятия западноевропейской стихии и приводило к тому дикому переполнению русского языка наспех усвоенными иноязычными элементами, образцы которого в таком изобилии сохранились до нас в памятниках XVIII века. Где следовало искать прочных регулирующих начал для литературной обработки живого русского языка — на Западе, в чуждой иноязычной среде, или же в национальном предании, в традициях древнерусского книжного языка? Так только мог стоять вопрос в эпоху первых успехов новой русской литературы. И вот появляется Ломоносов, который без всяких колебаний, твердо и уверенно, дает последовательно и строго национальное разрешение этой проблемы. “О пользе книг церковных в российском языке” — так называется основополагающий, небольшой по объему труд Ломоносова, в котором он уже позднее, в 1755 году, с редкостной ясностью суждений подвел итог созданному им и победившему направлению в обработке русского литературного языка.