Затем - личное паломничество в Грузино и даже... печальная апология военных поселений! Аракчеев, никогда не простивший Сперанскому того, что некогда, на краткий момент, Сперанский заслонил от него государя, с торжеством следил теперь за этими печальными усилиями своего былого соперника избавиться от опалы ценою тяжелых моральных уступок. И время от времени Аракчеев подбавлял горечи в душу Сперанского, не упуская случая уколоть его душевные раны тонкой шпилькой ядовитой насмешки. В 1816 году Сперанский, наконец, дозволено было оставить Пензу. В ожидании решения своей дальнейшей судьбы он жил в великопольском имении и оттуда написал Аракчееву письмо, которое Погодин по справедливости назвал “образцом ясности, убедительности, краткости, силы.” Письма оказалось недостаточно; и Сперанский лично посетил Грузино. Теперь, думалось ему, испытание кончено, и прошлое будет зачеркнуто. И вот, 30 августа 1816 года бывший государственный секретарь, уволенный без суда, по одному подозрению, был назначен губернатором в Пензу, но в указе о назначении была вставлена знаменательная фраза: “Желая преподать способ усердною службою очистить себя в полной мере.” Вот оно, тонкое острие аракчеевского жала: “Тебя принимают на службу, но ты еще не прощен, за тобою все еще следят подозрительные и недоверчивые взоры”, - таков смысл этого указа по отношению к Сперанскому. Приезд в Петербург не был разрешен ему. Сперанский сам приписывал Аракчееву эту унизительную форму помилования.
Но он был слишком сломлен, чтобы останавливаться перед такими соображениями и принял свое назначение не без радости. Оно оживило его надежды. Он упорно видел в нем первый шаг к полному восстановлению своей чести и не смущался тем, что в Пензе ему не удавалось войти в личные сношения с государем. Замечательно, что точно так же думали его враги. Малейшая милость к Сперанскому пугала их. Им грезился всемогущий реформатор снова в государственном совете, душою целого управления. Все боялись “le revant”, как называл его князь Голицын, и в сношениях с ним важных людей этот страх беспрестанно проглядывает. Сам Сперанский невольно увлекается прежними привычками; его донесения принимают иногда повелительный тон прежнего времени. Но это только временные вспышки: рядом с ним он расточает ласкательства людям, которых не уважает, но в которых нуждается. Так было во все время его службы в Пензе.
Прошло около трех лет. Сперанский по-прежнему страстно хотелось получить назначение в Петербург, хотя бы на первое время на место сенатора. Долгим искусом он думал купить себе право воротиться в Петербург; мысль об этом не покидала его и сделалась наконец каким-то болезненным чувством. Но ему пришлось еще долго ошибаться в своих расчетах. Несмотря на образцовое управление губерний, где он оставил по себе прочную память, его не только не вызывали, но даже не давали ему отпуска. Терпение его начало истощаться. Наконец в начале 1819 года он получает именной указ и с трепетом распечатывает его, ожидая найти в нем повеление явиться. Это был указ о назначении его сибирским генерал-губернатором. Сперанского решались повысить, но призвать его в Петербург было слишком страшно. “Не избежал-таки я Сибири,! - писал в одном письме Сперанский, сильно разочарованный этим назначением. При этом-то случае Аракчеев снова дал волю колкой игривости своего пера. Он написал Сперанскому длинное письмо. Письмо начиналось с уверений в том, что Аракчеев всегда душевно любил Сперанского: “Я любил вас душевно тогда, как вы были велики и как вы не смотрели на нашего брата, любил вас и тогда, когда по неисповедимым судьбам Всевышнего страдали”. А затем Аракчеев ухищренно бередит душевную рану Сперанского, набрасывая перед ним заведомо несбыточную картину его нового возвышения: “Становясь стар и слаб здоровьем, я должен буду очень скоро основать свое всегдашнее пребывание в своем грузинском монастыре, откуда буду утешаться, как истинно русской, новгородской, неученый дворянин, что дела государственные находятся у умного человека, опытного как по делам государственным, так более еще по делам сует мира сего и в случае обыкновенного, но несчастью существующего у нас в отечестве обыкновения беспокоить удалившихся от дел людей, в необходимом только случае отнестись смею и к вам, милостивому государю”.
Корф, приведя это письмо, справедливо замечает: “Если припомнить, что эти строки писал возвеличенный временщик к временщику упавшему, баловень милости и счастия к опальному, то нельзя не согласиться, что трудно было вложить в них под внешнею оболочкою простосердечного добродушия, более язвительной иронии и с тем вместе показать менее великодушия”. Сперанский ничего не ответил на это письмо. “Есть мера угодливости и ласкательства, - справедлива говорит тот же Корф, - которую и несчастие краснеет переступить; Сперанский сохранил уважение к самому себе и промолчал - все, что ему позволяло его положение”.
Кодификация законов.
Александр I, прозванный Благословенным умер бездетным, и после него на престол вступил его брат Николай I.
Деятельность снова началась для Сперанского уже при императоре Николае. Она не походила на прежнюю. Новый государь ценил его административную опытность, но, по крайней мере сначала, не имел к нему большого доверия. Обвинения, от которых Сперанскому так напрасно хотелось оправдаться, бросали на него тень. 13 декабря 1825 Сперанский составил проект манифеста о вступлении на престол Николая I, после 14 декабря, назначенный императором Николаем I в члены Верховного суда над декабристами, Сперанский принял особое участие в составлении приговора над ними.
Новый государь обратил внимание на беспорядки в управлении и на злоупотребления чиновников, происходивших оттого, что у нас не было точных законов. Со времени издания Уложения при Алексее Михайловиче не было сделано нового сборника законов, и за слишком полтораста лет накопилось множество указов, несколько десятков тысяч, изданных в разное время и нередко противоречивших друг другу. Каждый чиновник или судья мог толковать их по-своему. Тогда 31 января 1826 году по распоряжению Николая I было образовано Второе отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии во главе со своим бывшим учителем М. А. Балугьянским, хотя фактически его возглавлял и был душой всего дела реабилитированный Сперанский - один из самых крупных государственных деятелей России за всю ее многовековую историю, которое было призвано навести порядок в законодательстве империи, т.е. создать полный свод законов, начиная с Соборного уложения 1649 года и свод действующих законов. (на основании которого и теперь еще управляется Россия.) Тогда то и нашел заслуженное применение талант ранее находившегося в тени М. М. Сперанского, который был возвращен в 1821 году из сибирской ссылки. Он был привлечен к кодификации российского законодательства и великолепно справился с этой необыкновенно трудной работой.
В 1826 году, когда ему был поручен главный надзор над составлением свода законов, государь сказал о нем Балутьянскому: “Смотри же, чтоб он не наделал таких же проказ, как в 1810 году, ты у меня будешь отвечать за него”. Позже, подозрения, кажется, рассеялись, но император видел в нем только своего “редактора” и не был расположен давать большой простор собственной его мысли. Впрочем, Сперанский едва ли уже был способен к сильной, самостоятельной деятельности. В нем не было ни прежней силы мысли, ни прежней энергии. Взгляд его изменился или, по крайней мере, применился к обстоятельствам. В своих записках этого времени он говорит языком, в котором нет и следов того Сперанского, который преобразовал высшее управление. Так проходили последние годы знаменитого государственного человека. Только в частной жизни и в его неутомимых кабинетных трудах видны проблески когда-то оживлявшего его деятельного духа. Сперанский перенес в частные занятия свое гениальное трудолюбие, для которого уже не было места в политической сфере. Здесь мы опять можем удивляться неистощимому запасу сил его природы. Среди тяжелой грусти, которая овладела им во время ссылки, он работает, как юноша, исполненный надежд. В Перми он учится еврейскому языку, в Пензе узнает немецкий. Пытливая мысль его обращается ко всему. Путешествуя по Сибири, среди всяких неудобств и почти пятидесяти лет, он читает Шлегеля и Миллера. Не будучи настоящим ученым, он приобрел однако разнородную и большую начитанность. С тех пор, как несчастия сломили его душу, любимым чтением его было религиозное. В этом направлении он был совершенно искренен, хотя, по свойству его мягкой природы, религия развила в нем одно незлобие и не могла дать большой твердости его характеру. В нем соединилось то, что нередко встречается в набожных людях: религиозная мечтательность с упорною привязанностью к внешним удобствам и с некоторой угодливостью миру. Но в семейном кругу слабые стороны его характера, результат долгой и неравной борьбы с обстоятельствами, исчезали перед добрыми свойствами. Его высокая терпимость к людям, доходившая до того, что о злейших своих врагах он говорил спокойно “какие чудаки” или “безумные люди!”; его нежная привязанность к близким ему лицам и постоянное желание блага внушали всем, кто окружал его, какое-то благоговение. Этим объясняется страстная привязанность к нему друзей, несмотря на капризы, которые бывали у него в молодости. В старости и эти неровности сгладились. Приближенные к нему чиновники, которые скоро делались членами его семьи, недаром называли его: “старик божий”. Влияние его на всех, кто с ним сближался, было неотразимое. Он был обязан им не столько обширности ума, который, при всей его силе, был несколько односторонен, но человеческим свойствам и тому духу всепрощения, с которым он кончал свою бурную жизнь. Во имя этой человеческой натуры, примиряющей со всеми недостатками человека. Сперанскому можно простить его малодушную привязанность к двору и неумение отвернуться от людей, так беспощадно оскорбивших в нем одного из великих граждан своего отечества. Ответственность за эти печальные свойства падает на него: она лежит безраздельно на той мертвящей среде, которая сгубила лучшие его силы и с которой, при тогдашнем состоянии общества, борьба была не только трудна, но даже невозможна.