Пользуясь сегодняшней нашей встречей, я хотел бы сказать и ещё два слова: просить вас никогда не поддаваться неправильному истолкованию слов "русский" и "советский". Вам сообщают, что в Прагу вошли русские танки и что русские ракеты с угрозой наставлены на Соединённые Штаты. На самом деле, это советские танки вошли в Прагу и советские ракеты угрожают США. Слова "русский" и "советский" сопоставлены так, как сопоставлены человек и его болезнь Мы человека, больного раком, не называем "рак", и человека, больного чумой, не называем "чума", - мы понимаем, что болезнь - не вина, что это тяжёлое испытание для них. Коммунистическая система есть болезнь, зараза, которая уже много лет распространяется по земле… Мой народ, русский, страдает этим уже 60 лет и мечтает излечиться. И наступит когда-нибудь день - излечится он от этой болезни. И в тот день поблагодарю я вас за ваше дружеское соседство, за ваше дружелюбие - и поеду к себе на родину!" (28 февраля 1977 г).
Солженицын ищет точку опоры, но найти её на Западе крайне трудно. Третья эмиграция ему совершенно чужда. Духовная близость с потомками рассыпавшейся по миру первой волны, которая для писателя, по его признанию, представляет собой другой вариант его судьбы, сменяется грустным осознанием того, что белая эмиграция слишком разобщена и в массе своей утеряла связь с Россией. По человечески можно почувствовать ещё большую человеческую печаль, когда в поисках дома он встречался с русскими старообрядцами в Орегоне. "Сердце переполнилось до перелива: ну вот мы вдруг и в России, да какой. Вот здесь бы и поселиться! Но за один стол старшие сесть с нами не могли - вот разделительная черта, бездумно проведённая нашими предками 300 лет назад, так и не зарубцевалась". Это о поповцах. А с некрасовцами вышло ещё хуже: "Там нас встретили сурово до горечи: в сам храм не пустили, наибольшая уступка - стоять в притворе. Вот и свои". Драматизм ситуации в том, что в самом характере Солженицына есть много от старообрядческого, кержацкого, цельного. Он мог бы найти среди этих веками гонимых и не сдавшихся людей приют и душевное понимание, но сталкивается с отчуждением. Осуждения нет, есть сожаление и горечь." Насколько уважал я Первую эмиграцию - не всю сплошь, а именно белую, ту, которая не бежала, не спасалась, а билась за лучшую долю России и отступила с боями. Насколько просто и хорошо я чувствовал себя со Второй - моим поколением, сёстрами и братьями моих односидельцев, несчастными советскими измученниками, по случайности вырвавшимися на волю задолго до гибели советского режима, всего лишь после четверти века рабства и потом изнывавшими на скудных беглянских путях. Настолько безразличен я был к той массе Третьей эмиграции, кто ускользнул совсем не из-под смерти и не от тюремного срока - но поехал для жизни более устроенной и привлекательной (хотя и позади были у множества привилегированные сытые столицы, полученное высшее образование и нерядовые служебные места). Однако же в их ряду проехало и немалое число таких, отборных, кто активно послужил и в аппарате советской лжи (а ложь простиралась куда широко: и на массовые песни, и на кинематографию). А Запад встречал Третью не так, как первые две: те были приняты как досадное реакционное множество, почему-то не желающее делить светлые идеалы социализма, те приняты были недружелюбно. Образованные люди пошли чернорабочими, таксёрами, обслугой, в лучшем случае заводили себе крохотный бизнес. Эту - Запад приветствовал, материально поддерживал и чуть ли не воспевал, в их отъезде Запад видел "проявление русского достоинства". Эти - часто с сомнительным гуманитарным образованием - почётно принимались как профессора университетов, допускались на виднейшие места западной прессы, со всех сторон финансировались поддерживающими организациями - и уж тем более свободно захватывали поле эмигрантской прессы, и руссковещательное радио, отталкивая оставшихся там стариков. Напряжённость и неприязнь между ними и их предшественниками необратимо обострена. Но главное: теперь с Запада, с приволья, они тут же обернулись - судить и просвещать эту покинутую ими, злополучную, бесполезную страну, направлять и отсюда российскую жизнь".
И всё же положение "своего среди чужих, чужого среди своих" очень непросто, мучительно: "Всё больше вижу я, что государственный Запад - и газетный и бизнесменский - нам и не союзник, или слишком небезопасный союзник для преобразования России. Какая сомнительная двойственность позиции, когда нападаешь на советский режим не изнутри, а извне: в ком ищу союзника? В тех, кто противник и сильной России, и уж особенно национального возрождения у нас. А - на кого жалуюсь? Как будто только на советское правительство, но если правительство как спрут оплело и шею, и тело твоей родины - то где разделительная отслойка? Не рубить же и тело матери вместе со спрутом. А ведь я живу - только для будущей России. Но вот безоглядным проклинанием всего порядка в стране - я и России, может, не помогаю? И себя отсекаю от родины навек. Как бы - полегче?"
И вполне бы тут, на Западе в отчаяние прийти, если бы не его работа. Горы работы - на годы и годы. Его работа и его семья давали ему силы жить дальше: " А сыновья - подрастают. Тёплые полгода, с апреля по октябрь, живу внизу, в прудовом домике, - и рано утром они, цепочкой, друг за другом, по крутой тропе, сквозь величественный храмовый лес спускаются ко мне молиться. Между порослями становимся коленями на хвойные иглы, они повторяют за мной краткие молитвы и нашу особую, составленную мной: "Приведи нас, Господи, дожить во здоровье, в силе и светлом уме до дня того, когда Ты откроешь нам вернуться в нашу родную Россию и потрудиться, и самих себя положить для её выздоровления и расцвета". А в нескольких шагах позади нас камень-Конь, очень похож, ноги поджал под себя. Заколдованный крылатый конь, ребята мне верят: ночами слегка дышит, а когда Россия воспрянет - он расколдуется, полностью вздохнёт и понесёт нас на себе по воздуху, через Север, прямо в Россию… (Ложась спать, мальчики просят: а ты ночью пойди проверь - дышит?).
Несколько раз в день прибегает ко мне кто-нибудь из них, топая с горы, приносит от мамы несколько очередных страниц набора с её редакторскими предложениями. Спустя время - другой сын, забрать результат.
А вот затеваю я с двумя старшими занятия по математике. (Просмотрел новейшие советские учебники - не приемлет душа, не чутки к детскому восприятию. И учу сыновей - по тем книгам, что и сам учился, и наши отцы) Есть у нас доска, прибитая к стенке домика, мел, тетради и контрольные работы, всё, что полагается. Вот не думал, что ещё раз в жизни придётся преподавать математику. Какая прелесть - наши традиционные арифметические задачи, развивающие логику вопросов, а дальше грядёт кристальная киселёвская "Геометрия". После урока сразу - купание. В пруду, он местами мелок, местам очень глубок, учу их плавать. Вода горная, проточная, очень холодная".
В Вермонте Солженицын заканчивает третий том "Архипелага ГУЛаг" (1976 г). В публицистических статьях, написанных в изгнании, в речах и лекциях, произнесённых перед западной аудиторией, он критически осмысляет западные либеральные и демократические ценности. Закону, праву, многопартийности как условию и гарантии свободы человека в обществе он противопоставляет единение людей, прямое народное самоуправление, в противовес идеалам потребительского общества он выдвигает идеи самоограничения и религиозные начала (Гарвардская речь, 1978 г., статья "Наши плюралисты", 1982 г., 13 лекция лауреата Темплтоновской премии "За прогресс в развитии религии", Лондон 1983 г). Выступления Солженицына вызвали острую реакцию у части эмиграции, упрекавшей его в тоталитарных симпатиях, ретроградстве и утопизме.
Подготовка и проведение выступления с речью в Гарвардском университете описывается Александром Исаевичем в книге "Угодило зёрнышко промеж двух жерновов": " Второй год в вермонтском уединении - кажется, только и работай? Я и работаю упоённо - но вон уже сколько тут страниц исписано внешними помехами и досадами. В зиму же на 1978 - вдруг приглашение: выступить с речью на выпускном акте Гарвардского университета. Конечно, можно и тут отклонить, как отклонил уже их приглашение в 1975 и как уже сотни приглашений отклонены. Однако весьма примечательное место, будет хорошо слышно по Америке. А уже два года не выступал - и темперамент мой толкает снова вмешаться. И я - принял приглашение. Когда же я стал готовиться, то обнаружил, что кроме стилистического отвращения к вечным повторениям - я вообще уже неспособен, не хочу повторять в прежнем направлении и на прежних нотах. Много лет в СССР и вот уже четыре года на Западе я всё полосовал, клевал, бил коммунизм, - а за последние годы увидел и на Западе много тревожно опасного и предпочитал бы здесь - говорить о нём. И давая исход новым накопившимся наблюдениям, я строил речь по поводам западным, о слабостях Запада. О речи моей было объявлено заранее, и от меня ждали, прежде всего, (писали потом) - благодарности изгнанника великой Атлантической державе Свободы, воспевая её могущества и добродетелей, которых нет в СССР. Названье я дал ей "Расколотый мир", с этой мысли и начал речь: что человечество состоит из самобытных устоявшихся отдельных миров, отдельных независимых культур, друг другу часто далёких, а то и малознакомых. И надо оставить надменное ослепление: оценивать все эти миры лишь по степени их развития в сторону западного образца. Такая посмотреть трезво на свою собственную систему. Западное общество в принципе строится - на юридическом уровне, что много ниже истинных нравственных мерок. Моральных указателей принципиально не придерживаются в политике, а и в общественной жизни часто. Понятие свободы переклонено в необуздание страстей, а значит, в сторону сил зла. Поблёкло сознание ответственности человека перед Богом и обществом. "Права человека" вознесены настолько, что подавляют права общества и разрушают его. Особенно своевластна пресса, никем не избираемая, но приобретшая силу больше законодательной, исполнительной или судебной власти.