Всё на земле умрет — и мать, и младость,
Жена изменит, и покинет друг,
Но ты учись вкушать иную сладость,
Глядясь в холодный и полярный круг.
И к вздрагиваньям медленного хладаУсталую ты душу приучи,
Чтоб было здесь ей yичего не надо,
Когда оттуда ринутся лучи.
Для Некрасова просто недопустимо ставить мать в обычный житейский ряд: жена, друг... («Увы! утешится жена, И друга лучший друг забудет; Но где-то есть душа одна — Она до гроба помнить будет!»), а позднее она предстает уже прямо влучах, ринувшихся оттуда («Баюшки-баю»).[6,184]
Таким образом, мать в общем совсем не занимает такого места в поэзии Блока, какое она занимает в творчестве Некрасова. Место, которое занимает у Некрасова мать, в поэтическом мире Блока заняла другая единственная женщина — жена. В стихах Блока немало образов женщин, но ни одной из них не дано было играть роли, которую заняла жена. Это слово в применении к поэзии Блока можно смело выделять курсивом или начинать с большой буквы. Блок однажды, как бы повторяя толстовского Левина, заметил, что для него существуют две женщины: Любовь Дмитриевна и все остальные. Так и в стихах Блока оказались две женщины: она, «Прекрасная Дама», Жена, «Русь моя! Жена моя!» и все остальные. Критики часто путали ее и остальных и писали о том, что на место Прекрасной Дамы у Блока пришла проститутка, которую сменила жена — Россия, и все это-де были меняющиеся облики единой ее. Пег, ей Блок оставался верен до конца и с нею неизменно сочетал то, что было для него Главными Ценностями. Именно так почти всегда сливается с образом Жёны образ России («Русь моя! Жена моя!»).
В постоянстве, в длительности и страстности поиска обобщенного образа России, пожалуй, некого поставить рядом с Некрасовым и Блоком, хотя путь их и не был одинаков. Для Некрасова есть родина-мать и есть не только сила, но и известная простота сыновних отношений. Кроме того, хотя родина, Россия неизменно называется матерью, сам этот образ родины-матери и образ матери как таковой существуют сами по себе, по взаимопроникают. Блоку нужен уже иной образ — жены, любимой женщины, несущей бесконечную сложность, динамику, противоречивость чувств. И образ России и образ любимой женщины у него связаны так, что одно обычно раскрывается только через другое. Программные стихи 1907 года — вступление к циклу «Родина» — в рукописи были посвящены Любови Дмитриевне. К пей он обращается как к залогу спасения, которое дарит родина, в стихах 1909 года «Под шум и звон однообразный...»:
Ты, знающая дальней цели
Путеводительный маяк,
Простишь ли мне мои метели,
Мой бред, поэзию и мрак?
Иль можешь лучше: не прощая,
Будить мои колокола,
Чтобы распутица ночная
От родины не увела?
Хотя сравнительно со сложным и противоречивым движением Блока путь Некрасова был бесконечно более ясен и прям, дорога к России и у Некрасова и у Блока была дальней. Некрасову, даже уже вступившему в середине 40-х годов на путь реализма и народности, чувство России оказалось еще не по плечу. Я писал о том, какой большой шаг вперед сделал Некрасов, автор стихотворения «В дороге», сравнительно с лермонтовской «Родиной» в изучении народной жизни, углубляясь в нее аналитически1. По достижения в анализе сопровождались потерями в синтезе, утратой ощущения целого.
«Влас», «Саша», «Несчастные», «Школьник» — произведения, по-разному важные на пути к синтетическому образу современной России. Однако подлинно этапным произведением стала лишь поэма «Тишина». События Крымской войны, ожидание всероссийских перемен сыграли колоссальную роль в становлении Некрасова-поэта, во многом аналогичную той роли, которую сыграли для Блока события 1905 года. Русская история на крутых своих поворотах выводила обоих к ощущению национальной жизни в целом, выявляла их качества национальные поэтов. Только после этих событии каждый на них приобретает способность говорить с Россией в целом..
Важнейший мотив, объединяющий Некрасова и Блока, чувство исторической ответственности и готовность делить судьбу с народом, брать на себя причитающуюся долю того, что дает история народа. «Это — меньше всего,— писал П. Медведев,— национальный задор и упоение и больше всего — тяжелая историческая судьба...»[5] Блок полагал, что «художнику надлежит готовиться встретить великие события» и, встретив, «суметь склониться перед ними» [6, 59]. Именно этот принцип, а никакой не либерализм сказался в заключительных строках одной из самых близких Блоку поэм Некрасова — поэмы «Тишина»[6,61]:
Проблема бытия России в ее прошлом Некрасова волновала сравнительно мало. Блок же начал с Руси довизантийской, с пра- России. Мы находим у Блока Русь древних стихий, легенд и поверий. Если искать для образов Блока параллелей в живописи, то придется называть и Рериха, и Нестерова, п Врубеля. Само по себе это осмысление национальной истории во весь ее рост, очевидно, вызвала предреволюционная эпоха, как бы производившая генеральный смотр всех сил нации, се возможностей и резервов.
Путь Блока был путем от Руси к России. Синтетический образ современной России в лирике Блока включал всю ее историю. «13 «Стихах о России» нет на одного «былинного» образа,— писал Георгий Иванов,— никаких молодечеств и «гой еси». Но в них— Россия былин и татарского владычества, Россия Лермонтова и Некрасова, волжских скитов и 1905 года»[4,56]'.
Центральное стихотворение цикла «Родина» — «Россия». По сути это — целая лирическая поэма, подготовленная многими предшествовавшими опытами, прежде всего такими, как «Осенняя воля» и «Русь». Интересно, что тематически стихотворения эти как будто бы должны были войти в цикл «Родина», но не вошли в него. Они — этюды, пусть гениальные, как «Осенняя воля»; «Россия» — сама картина. Некрасовское начало живет у Блока в ряду других, взаимодействуя с ними. В «Осенней воле» Блок почти буквально повторяет предшественников.
Да пьяный топот трепака
Перед порогом кабака...—писал Пушкин.
Смотреть до полночи готов
На пляску с топаньем и свистом
Под говор пьяных мужичков...—вторил Лермонтов.
Буду слушать голос Руси пьяной,
Отдыхать под крышей кабака...—заключил Блок.
Однако Блок, следуя за Некрасовым, выявляет характер отношения к России, гораздо более сложный, чем это было, например, у Лермонтова. У Блока, в отличие от Пушкина, Лермонтова, тем более Тютчева, Россия персонифицирована: она предстает в его стихах как человек, вернее, как живое существо.
У Блока некрасовский коробейник вообще счал очень широко истолкованным образом-символом. Коробейник знает дорогу и выводит па псе. Так, под некрасовскую «Коробушку» появляется коробейник в драме «Песня Судьбы», спасая Германа, доводя его до «ближнего места». Но «Коробейники» важны для Блока и как поэма о любви. В поэзии и, шире,— в творчестве Блока любовь (в поэме у Некрасова еще только конкретная частная любовь парня и девушки, Вани и Катеринушки) связана с более общей темой: Россия, путь к родине, любовь к ней. «Коробейники»,— отмечает Блок в шестнадцатой записной книжке,— поются с какой-то тайной грустью. Особенно — «Цены сам платил немалые, не торгуйся, по скупись...». Голос исходит слезами в дождливых далях. Все в этом голосе: просторная Русь, и красная рябина, и цветной рукав девичий, и погубленная молодость. Осенний хмель. Дождь и будущее солнце. В этом будет тайна ее и моего пути.— ТАК писать пьесу в этой осени» [9, 94]. Речь идет о пьесе «Песня Судьбы», но так Блоком уже была написана «пьеса» — «Осенняя воля».
Это целый необычайно интимный роман с открывающимися на наших глазах чувствами. Покажем это на примере подлинно удивительного четверостишья:
Вот оно, мое веселье, пляшет
И звенит, звенит, в кустах пропав!
И вдали, вдали призывно машет
Твой узорный, твой цветной рукав.[6,89]
Что такое «мое веселье»? Само по себе это определение психологического состояния, по у Блока сразу же остраненное, наглядное — «нот оно» — и тем объективированное. Слово «пляшет» еще более персонифицирует его, превращая в символ и одновременно придавая этому символу живость непосредственного действия. Все дальнейшее развитие образа — это усиление конкретности: «пляшет... звенит... машет». Но происходит не только оживляющая конкретизация. Образ начинает жить эмоциональной жизнью. «И звенит, звенит, в кустах припев»,— фраза не только о музыке, но и звучит музыкой, песенным повтором, еще более усиленным повтором следующей строки: «И вдали, вдали призывно машет...» Музыка продолжает звучать, но уже не только его эмоционально обогащается образ. Здесь задано непроизвольное движение глаза, сердца вдаль — и еще дальний, за нею. За этим и в этом сложнейшее и интимнейшее психологическое состояние. Образ все более обогащающийся, очеловечивающийся (последняя строка — «Твой узорный, твой цветной рукав» — уже почти превращает символ в живую женщину), бесконечно приближающийся, одновременно начинает удаляться, по уже увлекая. Слова о ней в третьем лице («мое веселье») стали словами к ней, объяснение ее стало объяснением ей, обращением к пей, уговариванием (оттого так замедлился, растянулся третий, последний повтор: «Твой узорный, твой цветной...»).
И уже после этих стихов, где с такой же силой вершится любовь, мы понимаем ненужность никаких объяснений: «Кто взманил меня на путь знакомый, Усмехнулся мне в окно тюрьмы?» Почему иду? Любовь ведет! Непроизвольность и непреодолимость чувства любви к женщине, к женщине — природе, к женщине — России — вот что несет «Осенняя воля». Но буквально женщиной образ-символ не стал. Может быть, все это только «рябина машет рукавом», как написал Блок в статье «Безвременье» [5, 75], давшей параллельную прозаическую разработку темы «Осенней воли». Ведь образ ее связан с пейзажем первых строк, стал выражением и его тоже, и даже не только этого конкретного пейзажа, очень конкретного у Блока (с «упругими кустами», и «битым камнем», и «желтой глиной»), по и осени на всей земле («Обнажила кладбища земли»).