Смекни!
smekni.com

Пришвин М.М. Воспевающий природу (стр. 2 из 3)

Те, кто прочитает «Кащееву цепь» полностью, увидят, как возбуждённо беспокойна, как тяжела была для Пришвина первая половина жизни, которая ушла, как он говорил, на «усвоение чужого ума», когда он надеялся победить жизнь знанием, найти удовлетворение в серьезной науке. Неизвестно, сколько бы продолжались поиски себя (такие метания могут затянуться на целую жизнь), если бы однажды, ожидая поезд на каком-то полустанке, он, чтобы скоротать время, не надумал написать о том, какая прекрасная и несчастливая любовь постигла его во время учебы в Германии. Пришвин считал потом этот полустанок своей писательской колыбелью. Ему внезапно, как подарок, открылась освободительная сила слова. Но это со стороны «как подарок», а на самом-то деле сосредоточенная его душа шла к этому неуклонно. Он понял, что желание сказать другому о том, что пережито тобой, и о том, как выйти из тупика, может принести освобождение и говорящему и слушающему. Он писал о своем, а думал о трудной жизни других людей, о том, как их освободить от «кащеевой цепи» привычки и смирения перед жизнью, и это его как будто совсем личное давнее «хочу», словно само собой, претворялось в общее «надо».

Лучше и глубже других понимавшая творчество Пришвина жена писателя В. Д. Пришвина очень хорошо определила существо его взгляда на открывшуюся литературную дорогу: «С первого своего рассказа он понимает писательство как дар и долг, как нравственное поручение связать в узел оборванные концы неудавшихся существований окружающих его людей, найти оправдание и смысл их жизни».

С этой поры и начинается его путь к другому, к другу, как он неизменно называет читателя. Он был сыном своего времени, и по его книгам дореволюционных лет мы можем восстановить круг исканий русской интеллигенции и сложный путь общественной мысли той поры.

Детское бегство в Азию приведет писателя на Север, и он напишет замечательные книги «В краю непуганых птиц» и «За волшебным колобком». Он поедет записывать обычаи, былины и сказки, выполнять как будто академическое поручение, а увидит своё — как человек преодолевает личную отдельность, чтобы быть со всеми, как радость делает человека свободным. Это хоро­шо видно в счастливом «Колобке», где при всей тяжести и часто грубости жизни нет, кажется, ни одного несчастного человека. Все живут обычной, часто невыносимо трудной жизнью, но как будто в сказке, потому что природа входит в обиход людей так тесно, так близко, что они и сами становятся ее частью; и море, ветер, рыба, птицы шумят, плывут и летят вместе с людьми.

В этом секрет и отдельность Пришвина — найти небывалое в обыденной жизни. Книжки потому и стали сразу так любимы, а писатель известен, что он возвращал читателю привычную жизнь обновленной, «умытой», умной и неожиданной. Для этого он ничего не приукрашивал, и жизнь оставалась груба и опасна, бедна и жестока, какова она всегда была на Севере, но в ней словно проступал порядок и направление, будто приотворялась дверь и входили день и свет, с которыми все обретало значение и смысл.

Он умел непонятным образом убрать частности, оставляя недвижное «зерно времени», то в жизни, что больше принадлежит вечности, которая при этом оказывалась домашней, будничной, родной, так что скоро нам начинает казаться, будто мы знали эту жизнь всегда и сами были обитателями Олонецкого края и ходили по Лапландии и плавали по Белому морю. Чем он этого добивается, так прямо и не скажешь. Может быть, отличной речью, точно обдуманной стилистикой, которая и совсем проста, но вместе с тем как будто немного затруднена, так что при чтении мы все время делаем небольшое усилие, чтобы фраза улеглась в сознании вся. А пока она там укладывается, пока ты совершаешь это усилие полного понимания, ты и входишь в мир как равный и не видишь, где остановился писатель и где ты додумал сказанное своим сердцем.

Лучшее тому подтверждение маленькая повесть «Черный араб» о дорогой с детства, на этот раз настоящей Азии, где в пустыне под низкими звездами «только дикие кони перебегают от оазиса к оазису». Потом мы находим в его дневнике, что после этой поездки «мог бы написать о Средней Азии десять таких книг», как «В краю непуганых птиц», но все научные материалы «пожертвовал для коротенькой поэмы в два печатных листа».

Поэма вышла в ноябрьской книжке «Русской мысли» за 1910 год. Казалось, ее никто не заметит, потому что в те дни Россия прощалась с Л. Н. Толстым (он умер 7 ноября). Но М. Горький, будучи тогда на Капри, писал 9 ноября одному из своих друзей: «Вчера ночью взял книжку Р(усской) М(ысли) и на полчаса забылся в глубоком восхищении,— то же, думаю, будет и с Вами, когда Вы прочтете превосходную вещь Пришвина «Черный араб». Вот как надо писать путевое, мимоидущее. Этот Пришвин вообще — талант».

Теперь Горький будет встречать с любопытством каждую пришвинскую книгу, и находить лучшие слова, и схватывать в книгах самое существенное зорким умом талантливого читателя и глубоко заинтересованного в судьбах русской литературы человека. Он следит за рождением первых звеньев «Кащеевой цепи» и сразу отмечает главное: «Курымушка — удивительная личность» (и слово «личность» подчеркивает, так что и мы уже будем потом читать эти главы не с обычным умилением перед мыслью ребенка, а с серьезным вниманием к рождению Человека). Появится вторая часть, и Горький опять не забудет сказать в письме: «Вчера с восхищением прочитал «Любовь»... Чудеснейший Вы художник». Когда же выйдут «Родники Берендея», Горький напишет, кажется, прямо на полях книги, пока не остыло впечатление: «Светлейшая душа Ваша освещает всю жизнь. «И когда я стал — мир пошел» — это так хорошо, что хочется кричать: ура, вот оно русское искусство!»

«Светлейшая душа» — это все тот же «родник радости». А между тем революционная буря прошла по судьбе Пришвина особенно тяжело. Жизнь его в эту пору была отмечена несчетными утратами (умерли все братья и сестра), сам он странствовал уже поневоле, чтобы не умереть с голоду, надолго забывая в себе писателя, работая на пропитание. Несмотря на это, Пришвин сохранил в себе лучшее, и не только сохранил, но и прибавил. А помогало ему старое правило — забывать о себе для другого — и родственное внимание ко всему живому, отчего и человек открывался как необыкновенный. Это была их общая с Горьким черта. Ведь и тот не напрасно именно в письме Пришвину пишет: «...вокруг нас нет ничего удивительнее и непостижимее нас самих. Утверждаю, что мир будет счастлив и велик лишь с того дня, когда весь человек его удивится себе самому».

Это по-прежнему, несмотря на простоту мысли, очень ново и по-прежнему остается только заветной мечтой. Как новы и с каждым днем как будто все более насущны мысли самого Пришвина о человеке в природе. Вероятно, эта новизна происходит из-за того, что писатель выстрадал каждую свою мысль долгой и сложной жизнью в природе, в постоянном диалоге с ней. Пришвин не зря, как заклинание, твердил о необходимости сохранить в себе ребенка — это главное условие его пути к единству. Только в детстве мир полон, и дерево равноправно человеку, и все люди кажутся родными друг другу, и природа не пейзаж, а живое целое.

Однажды, остро почувствовав это (села на окно синица, и он вдруг внезапно с пронзительной ясностью понял, что они связаны друг с другом, словно это знакомая и родная ему синица). Пришвин уже не забывал чувства родства, а дисциплина наблюдения проявляющаяся у ведущего дневник человека, только помогала ему подтвердить и углубить это чувство. Дневник был ежедневным благодарным усилием навстречу миру, способом соучастия в мире, ежедневным ответом на голос природы. Каждой записью он говорил: «Слышу и понимаю твою речь вот так!» Вместе с другой постоянной учебой — у русской литературы и родного языка («я шел путем всех наших крупнейших писателей, шел странником в русском народе, прислушиваясь к его говору») - учеба у природы помогала ему выполнять свою детскую клятву об освобождении людей от «кащеевой цепи».

Ну и, может быть, еще одно надо непременно помянуть — он был целомудренным художником. Слово это стало, к несчастью, почти устаревшим, но в жизни Пришвина значило очень много. Горький не зря отмечал его главу «Любовь» в «Кащеевой цепи». Это чувство было так важно для духовного здоровья художника, и понимал он его так серьезно и глубоко, ища редкой в мире, но необходимой целостной мудрости (это и есть целомудрие) в отношениях с другим человеком, что не могло не оставить следа в его творчестве. Во всех его лучших книгах бьется вопрос о Марье Моревне, о согласии и чистоте, которые есть в природе, а значит, должны быть и в человеке. Он много думал об этом в «Кащеевой цепи», но глубже и полнее всего выразил в замечательной книге «Жень-шень», которую, как и все книги Пришвина, нельзя пересказать, а можно только удивиться, как умел он слышать живое и как, потеряв реальную любовь, сумел восстановить свою душу в любви к Родине, к природе, найдя в ней ответ и ободрение. И опять лучше всех и уместнее кажутся слова Горького: «... это ощущение земли как своей плоти, удивительно внятно звучит для меня в книгах Ваших, муж и сын великой матери».

Пришвин знал цену этой своей книге. Он назвал ее — «песнь песней», и она поила его своей силой, словно и сама была целительна, как всемогущий жень-шень. Впоследствии в годы войны, когда много переменится и в его личной жизни, в эвакуации, когда он пишет в военные журналы, ходит по деревням, фотографирует женщин и детей, чтобы они могли послать снимки мужьям на фронт, выслушивает горе человеческое и помогает людям чем может, он часто будет возвращаться к мыслям и темам этой книги, и любовь, как преображающая сила, станет основной мыслью «Повести нашего времени». Величавый покой интонации, народное достоинство перед бедой, когда «жизнь разорвана» и дело художника «справедливостью связать времена», наполняет эту книгу светом и силой, и любовь из «частного» чувства делается чувством народно-важным, как источник единства и победы.