Наполеон, как все настоящие мужчины, хотя и выглядел он, как сказано выше, весьма женственно, абсолютно не умел проигрывать. На острове Святой Елены, в последние годы своей жизни, больше всего он сожалел о том, что его не убило под Москвой.
Представляете, что бы за миф о Наполеоне мы имели бы сейчас, погибни он тогда, в зените славы, без всех этих унизительных (хотя и свидетельствовавших о страхе перед ним) ссылок… Умри он смертью воина, а не смертью пенсионера - от непонятной, длительной болезни, которую так хочется для полноты картины объяснить происками недругов. [1]
Все девятнадцатое столетие пронизано отзвуками наполеоновского мифа. Наполеон - человек века: он потряс воображение нескольких поколений. К нему - к его славе и судьбе, к его взлету и падению прикованы взоры.
Все он, все он - пришлец сей бранный, Пред кем смирилися цари, Сей ратник, славою венчанный, Исчезнувший, как тень зари.
Наполеон - загадка века.
... Мировой вихрь словно бы врывается в новейшую европейскую историю. Император французов вписывает свое имя вслед за именами Цезаря и Александра Македонского. Он возлагает на себя железный венец Карла Великого, выкованный из гвоздя Распятия: меч должен был завершить начатое крестом. Но только ли слава полководца привлекает к нему сердца?
Пушкин сказал о Байроне: "Другой от нас умчался гений, другой властитель наших дум". Байрон - "другой", но тот, первый гений - Наполеон. Смеет ли он претендовать на то, что составляет прерогативу духовных вождей?"Властитель дум", - говорит Пушкин.
Наполеон навеки запечатлен в русской исторической памяти. И - что не менее важно - в русском художественном сознании. Его личность, образ его действий, его идея - все это стало предметом искусства. Ни один из отечественных классиков не обошел темы. Русская поэзия, устами Жуковского и Пушкина воспевшая "гибель пришлеца", немедленно после его падения исполняется великодушия и снисхождения к поверженному страдальцу. Страдание вновь дает ему право - уже в новом обличье - вступить в круг сочувственного поэтического интереса. Русский человек незлобив и отходчив - и не унижение ли некогда могущественного противника примирило с ним сердца, еще недавно пламеневшие жаждой мести? Поверженный враг уже не враг. Тем более изгнанный и живущий в неволе. Он тот же каторжник, "несчастный", и его добродушный победитель смотрит на него едва ли не виновато и уже готов протянуть ему калач или подать медный грош.
Да, отшумела "гроза двенадцатого года" - и привычный образ злодея, супостата, антихриста стал терять свои демонические черты. Вернее, демонизм сохранился, но он был уже совершенно иного толка. Нет, Лермонтов не прав: "Конец его мятежный не отуманил наших глаз!." Конец-то как раз и отуманил. Судьба свершилась - и в свете этой свершенной судьбы человек, поднявшийся из романтического ничтожества к вершинам власти и вновь ввергнутый в ничтожество, возбуждал по меньшей мере симпатию. Наполеон оказался вновь вознесенным - не силой оружия, а волной позднейшего литературного сочувствия. Внушающий трепет "железный венец" сменился терновым венком мученика: в России это действует неотразимо.
Явившийся с экзотического острова (что само по себе знак избранничества), на острове же заканчивал он своине столь долгие дни. "Одна скала, гробница славы" - это прижизненный, так сказать, мавзолей. И когда обитатель "гробницы" действительно умирает, русский поэт, тоже изгнанник, протягивает через моря свою открытую для примирения руку:
Великолепная могила! Над урной, где твой прах лежит, Народов ненависть почила И луч бессмертия горит.
Да будет омрачен позором Тот малодушный, кто в сей день Безумным возмутит укором Его развенчанную тень!
О, если б Наполеон умер на вершине успеха, Пушкин нашел бы другие слова!"Смерть важна, она ирреализует подпись автора и превращает произведение в миф". Она, добавим, превращает в миф и самого автора.
Я презираю песнопенья громки;
Я выше и похвал, и славы, и людей.
Русская поэзия тактично соблюла дистанцию. Русская проза безжалостно ее отбросила: в отношении героя была проявлена неслыханная фамильярность. Наполеон из имени собственного становится именем нарицательным.
"Мир был бы полон этим именем, - говорит князю Мышкину генерал Иволгин, - я так сказать, с молоком всосал".
Достоевского наполеоновская тема занимает с раннего детства до конца его дней. Он родился в октябре 1821-го. За полгода до этого на острове Св. Елены "угас" Наполеон.
Ранние годы Достоевского озарены отблеском великого московского пожара. Его окружают живые воспоминатели - свидетели, жертвы и очевидцы.
Он жадно впитывает их рассказы; он бродит по саду, где слышатся голоса французских солдат; он видит дома, встающие на пепелище. Вещественный мир духовен: он полон знаков, намеков и тайн.
В отличие от ревности к грядущему ревность к прошедшему не губительна для настоящего...
Могут ли мальчишки не играть в войну? Особенно в войну недавнюю, следы которой еще не изгладились - ни в памяти, ни в душе? Ребенок ближе к до-жизни: у него просто нет иных воспоминаний.
Я с легкостью смотрю на снимок прежних лет.
"Вот кресло, - говорю, - меня в нем только нет".
Но с ужасом гляжу за темный тот предел, где кресло нахожу, в котором я сидел.
Его не было в той Москве: для мечтателя это дело поправимое.
Рассказ генерала Иволгина о его камер-пажестве у Наполеона - первая историческая "поэма" Достоевского. (Второй - и последней - станет Легенда о великом инквизиторе).
Следует задуматься о литературных истоках. На что походит сей плод (своего рода Легенда о великом императоре!), взращенный в чудном генеральском саду? Вспомним, что юный Достоевский - усердный читатель Вальтера Скотта. Он начинает читать великого шотландца примерно в том возрасте, в каком будущий генерал Иволгин удостаивается дружбы завоевателя Москвы.
Прямого влияния Вальтера Скотта на Достоевского как будто не наблюдается: слишком различны их художественные миры. Между тем "наполеоновская" новелла в "Идиоте" вальтер-скоттовская по всем статьям.
Во-первых, у Достоевского, как и у Вальтера Скотта, присутствует реальная историческая личность, великая, благородная, мятущаяся и в конце концов погибающая. Во-вторых, имеет место идеальный юноша (в нашем случае мальчик со звучным именем Ардалион): тоже непременный участник вальтер-скоттовского романного действа. Затем наполеоновский телохранитель мамелюк Рустам - аналог колоритного "чужеземца", также лицо историческое, автор позднейших мемуаров. И наконец, юная дева, сестра новоиспеченного камер-пажа (правда, в 1812-м ей только три годика - столько же, скажем, сколько сестре юного любителя Вальтера Скотта Вере), гибнущая впоследствии при родах. Это в ее альбом, покидая Москву, вписал злополучный странник свой августейший автограф: "Ne mentes jamais!" - совет тем более дельный, что осведомляет нас о нем не кто иной, как генерал Иволгин.
Если добавить ко всему этому высокую чувствительность генеральского рассказа, сходство с Вальтером Скоттом обозначается еще сильнее.
У Достоевского сложные отношения с Наполеоном. Письмо актрисе А.И. Шуберт от 14 марта 1860 г. он завершал извинениями: "Не рассердитесь на меня, что написал с помарками, кошачьим почерком. Но, во-1-х, почерк - мое единственное сходство с Наполеоном, а во-2-х, совершенно неспособен написать хоть две строки без помарок". Эта обмолвка "единственное сходство с Наполеоном..." - весьма примечательна. Конечно, не принимал, отрицал, отвергал - единственное сходство. Но и сравнивал же себя с Наполеоном, хотя бы почерк, присматривался к фигуре маленького капрала. "Мы все глядим в Наполеоны..." - гениально почувствовал и предчувствовал Пушкин. Вот и Федор Михайлович Достоевский.
При болезненном самолюбии и крайней мнительности Достоевский беспрестанно самоутверждался, стремился к успеху, известности. Он писал брату Михаилу 16 ноября 1845 г. при блистательном начале литературной карьеры повестью "Бедные люди": "Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет до такой апогей, как теперь. Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное. Я познакомился с бездной народу самого порядочного... Все меня принимают как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоевский то-то сказал, Достоевский то-то хочет сделать". Чем не Тулон? Чем не Бонапарт от русской литературы?
Многие наполеоновские свойства и самооценки очень подходят Достоевскому. Каждый из них верил в свою звезду, в неисчерпаемость своего гения. Любимое выражение Достоевского, когда он приступал к очередному роману: "бросаюсь на ура" - прямо как решительный полководец наполеоновской школы.
Наполеоновской темы Достоевский коснулся в письме брату Михаилу еще раз 1 января 1840 г. "Я читал твое прошлогоднее послание в Новому году. Мысль хорошая; дух и выраженья стихов под сильным влиянием Barbier, между прочим, у тебя были в свежей памяти его слова о Наполеоне". Речь шла о сатире Огюста Барбье "Идол", написанной в 1831 г. Бескомпромиссно выступая против культа Наполеона, французский поэт изобразил императора лихим наездником, оседлавшим освобожденную революционную Францию, безжалостным всадником, погубившим страну, виновником ее страшных поражений и национального унижения.
"Одну лишь ненависть я чувствую - и вправе Тебя, Наполеон, проклясть!" - восклицал Барбье, и юноша Достоевский разделял его обличительный пафос. Все это в то самое время, когда Лермонтов создавал чудесно-легендарный "Воздушный корабль", когда поэты-романтики противопоставляли великого Наполеона ничтожной толпе. Для Достоевского Наполеон изначально антигуманный узурпатор; он ему чужд и по сути своей враждебен. Но антипатия уживалась с какой-то неотвязной тягой.